Александр Кабанов Вместо Вия — Гомер. Стихи
Юрий Смирнов Уйгурский театр. Стихи
Андрей Голышев Два рассказа
Дана Сидерос Рада вас мясо. Стихи
Эргали Гер Про дядю Илью. Рассказ
Григорий Петухов Есть от чего прийти в отчаянье. Стихи
Тая Найденко Из Одессы с аппетитом к жизни. Рассказы
Александр Францев Пока лавочку не прикрыли. Стихи
Лев Рубинштейн Кого убили французы. Эссе
Марина Гершенович Раб лампы. Стихи
Александр Стесин Кавказский дневник
Сергей Гандлевский Охота на лайки. Заметки
Отто Буле Лев Толстой и голландский отказчик совести
Левон Акопян Казус DSCH: творчество в условиях несвободы
Об авторах
Сергей Гандлевский
Охота на лайки
Из всех социальных сетей я угодил только в фейсбук и, по-моему, в пору карантина, когда очное общение сильно сузилось, сделался завсегдатаем этой избы-читальни, а там незаметно и сам втянулся в фейсбучную писанину. Как заметил Григорий Дашевский, фейсбук — это наш свет. Здесь можно блеснуть остроумием, обратить на себя внимание глубокомыслием, оказаться при ближайшем рассмотрении мыльным пузырем или глашатаем общих мнений, проявить сердечность или черствость, отвагу или робость, словом, здесь есть все, как и в любом людском сообществе, в том числе, понятное дело, и тщеславие — как же без него!? Поэтому я так озаглавил подборку своих разнокалиберных и разношерстных заметок и очерков, написанных и опубликованных в фейсбуке за последние три-четыре года.
За газонокосилкой
Хемингуэй, как известно, ценил русскую литературу, и давно замечено, что сквозь “Иметь и не иметь” просвечивает “Хаджи Мурат”. Но я сейчас имею в виду не основную тему обеих книг — противопоставление честной и самоотверженной жизни главных героев лживому и развратному существованию тщеславных себялюбцев и бездельников: эта тема не бог весть как редка и нова. Я о другом: у главного героя романа Хемингуэя довольно странная для человека по имени Гарри и по фамилии Морган наружность. И жена, и растленная американская туристка описывают его внешность практически одинаково. Жена: “лицо с широкими монгольскими скулами и узкие глаза…” Туристка: “похож на татарина… У него лицо просто как у какого-то Чингис-хана…” Сначала я думал, что Хемингуэй, попав под влияние Толстого, придал своему герою сходство с Хаджи Муратом, но по ошибке наделил уроженца Северного Кавказа азиатскими чертами. (Так без разбору русские писатели XIX века, скажем, Лермонтов, звали горские народности татарами.) Но лишь сегодня, старательно огибая газонокосилкой репейник, я понял, что это Лев Толстой сам сбил американского автора с толку, на первой же странице повести сказав про растение, приведшее ему на память легендарного аварца, — “репей того сорта, который у нас называется татарином”.
А Хемингуэю-то через Атлантику что татары, что монголы — все на одно лицо и — вылитый Хаджи Мурат.
1 июня 2019 г.
Про Чарли
Привычка — вторая натура, вот и я совсем не уверен, что люблю собак, просто считаю безотчетно правильным, если псина, а то и две ошиваются в доме. Даже выдумал афоризм, что иметь собаку — лучший способ быть одному, не чувствуя одиночества. За пятьдесят с лишним лет это присутствие стало чем-то само собой разумеющимся, и пересменки, вызванные краткостью собачьего века, чреваты маетой и всякого рода галлюцинациями: то послышится клацанье когтей по полу, то новопреставленный четвероногий друг-приятель померещится на мгновение в запретном кресле.
Все они симпатяги, и про каждого я, вероятно, мог бы рассказать что-нибудь занятное, но вне очереди — Чарли, белый боксер.
Он был умница. Как все короткошерстные он любил поваляться на теплом и мягком, и как-то раз я застукал его в прихожей под вешалкой, терпеливо бьющим лапой по длинному пальто, пока петелька под воротом не оборвалась и пальто с шумом не рухнуло на пол, а Чарли, покрутившись для порядка, улегся с удовлетворенным вздохом поверх.
Был он потаскун, каких поискать. С точки зрения природы это, конечно, добродетель. В меру вышколенный и послушный в будничном быту, в пору собачьих свадеб он делался неуправляемым и правдами и неправдами ускользал с дачи через перелесок, поле и шоссе хороводиться и грызться в Игнатьево. Возвращаясь в сумерках и завидев меня, мерящего туда-обратно разгневанными шагами единственную поселковую улицу, Чарли брел навстречу на полусогнутых в ожидании оплеухи, а схлопотав, взмывал с облегчением и одаривал ноздревской безешкой прямо в губы: дескать, теперь-то мир? кто старое помянет, тому глаз вон?
Помню, раз-другой я заливался краской стыда при встрече на деревенской улице с дворнягой, в чьем облике с первого же взгляда угадывалась чарликова кровь, а мерзавец папаша и ухом не вел, будто цедил сквозь кривые зубы: сучка не захочет — кобель не вскочит — и проч. в том же подлом роде.
Еще была ему присуща врожденная отвага. При появлении в потемках непонятного предмета, скажем, легкового прицепа под брезентом или штабеля досок, в глотке Чарли нарастал угрожающий клекот. Это нечастая реакция: собаки, вопреки общему мнению, довольно опасливые существа — его же бесстрашие не знало границ. Раз в новогоднюю ночь на даче мы взялись запускать петарды и еле оттаскивали его, бросавшегося грудью на картонные гильзы, с шипением и пальбой изрыгающие пламя.
Увы, как и положено боксеру, он был драчлив. Повинуясь какому-то внутреннему приказу, после ритуального ознакомительного обнюхиванья с кобелем-незнакомцем он внезапно превращался в шаровую молнию и одерживал молниеносную победу. Впрочем, с поселковым трехпудовым ризеншнауцером Шерифом пришлось повозиться немногим дольше, но на результате схватки это не сказалось.
Правда, уже в преклонном возрасте Чарли ленивой прихрамывающей рысцой приблизился к доберману-пинчеру трехлетке, чтобы напомнить тому, кто в округе за главного, но был мигом и запросто сбит чужаком с ног, и с изумлением в по-стариковски мутных глазах потрусил, отряхаясь, прочь. Вот что значит не видеть себя со стороны!
К слову сказать, Чарли неукоснительно следовал заповеди Честертона, что бить можно только вверх: со всякой беспородной мелочью он носился, играл и приплясывал за милую душу. Насчет плясок я не оговорился: стоило мне ударить в ладоши и затянуть противным народным голосом “Ой, барыня, барыня, сударыня-барыня!..”, Чарли пускался вприсядку вокруг меня, как рубаха-парень навеселе.
Раз мы чинно-благородно прогуливались по Страстному бульвару, поскольку жили неподалеку, и я обратил внимание, что два-три обогнавших нас прохожих как-то странно оглядываются на нас. Я вспомнил обстоятельства минутной давности, и причина оторопелых взглядов прояснилась. Минуту назад я остановился закурить и, заметив, что Чарли не сел возле моей левой ноги, как положено по уставу, спросил: “А сидеть Пушкин будет?” — и Чарли нехотя сел.
Эти наглядные доблести вдохновили нашего товарища, знаменитого автора, поместить фотопортрет Чарли на обложку своего романа и упомянуть его инициалы в посвящении.
Даже позору Чарли без труда находились самые выгодные и лестные соответствия. Однажды мы прикупили мебель и по панибратскому обыкновению молодости попросили нашего приятеля-силача подсобить с доставкой и подъемом всей этой громоздкой тяжести. Чарли был в квартире один, когда дверь распахнулась настежь, и черный силуэт минотавра (приятель с перевернутым креслом на голове) затмил дверной проем. И Чарли оцепенел и, не сходя с места… напрудил лужу.
Я, разумеется, люблю рассказывать эту байку и всякий раз пристегиваю сюда эпизод из “Хаджи Мурата”, когда адъютант Воронцова записывает за величественным аварцем историю его жизни, и на словах Хаджи Мурата “На меня нашел страх, и я убежал” с удивлением переспрашивает:
— Вот как? <…> Я думал, что ты никогда ничего не боялся.
— Потом никогда; с тех пор я всегда вспоминал этот стыд, и когда вспоминал, то уже ничего не боялся.
Собачий век короток — лучше обзаводиться слонами. Я слышал, что индиец начинает понемногу перепоручать сыну-подростку уход за домашним слоном, чтобы, когда главе семьи придет время умереть, слон меньше тосковал. А спустя годы возмужавший сын в свой черед передает эстафету слоновьей привязанности собственному отпрыску и наследнику. Шутка ли: один слон на три поколения семьи!
Шли годы. Чарли состарился и смертельно разболелся, и было решено не длить его мучений. Мы погрузили собаку в машину и отвезли в ветлечебницу на усыпление. До меня, видимо, как-то не вполне доходил окончательный смысл происходящего, и я держался достаточно невозмутимо. Но когда, пробормотав что-то на прощанье, я оставил собаку в процедурной на подстилке, прикрыл за собой дверь и увидел в коридоре заплаканных дочь и жену, разобрало и меня.
Мы уговорили врача выдать нам тело и повезли хоронить Чарли на дачу — под той самой новогодней елью, где он некогда бросался на петарды.
Была зима и мерзлая земля поддавалась плохо. Но нам на выручку пришел наш молодой местный друг и покровитель Дима. У него все всегда спорилось в руках, и его отличала врожденная деликатность, поэтому обращаться к нему за помощью было не в тягость. Димы уже несколько лет нет в живых, но камин, колодец, могила Чарли и другие, так сказать, “вещдоки” часто напоминают о нем.
Вообще-то я хотел черного французского бульдога; собственно, имя Чарли и было припасено для него — видимо, в связи с Чарли Чаплиным: маленький, верткий, трогательный.
И вот в один прекрасный день в самом начале девяностых мы всей семьей приехали на Птичий рынок, еще старый — в окрестностях Таганки. Там было на что посмотреть.
Прилавки с рыбками, тритонами, змеями и черепахами; тут же — аквариумы разных размеров и форм и емкости с напоминающим копошащийся фарш живым мотылем. Густой немолчный посвист и трели канареек и волнистых попугайчиков в больших и малых клетках, голуби всех пород и мастей и, разумеется, говорливые голубятники. Дальше — немыслимое изобилие кошек: кошки такие, кошки сякие. Котята — умиление.
Само собой — толчея, гомон, давка, жулики, чудики, безумцы, болтуны-всезнайки, зеваки, папаши, мамаши, дети — противоестественное количество детей!
Наконец показались нужные нам ряды. Похмельный мужик с двумя щенками дворняги в картонной коробке; мужеподобная тетка-собачница с перепуганной до одури палевой вислоухой кожа да кости сучкой догом; изумительной красоты черно-белый годовалый английский сеттер; привязанный поодаль огненный колли с высоким на пределе выносимого истошным лаем. Кавказские овчарки: в ящике — щенки, похожие на кучу меховых шапок, а чуть в стороне — сплошь в медалях кобель-чемпион величиной с третью собаку из “Огнива” Андерсена! Но именно французских бульдогов не было ни одного.
Дети мои возбудились от избытка впечатлений и принялись за любимое детское занятие — вымогательство. Купи то, купи се: рыбок, котенка, сову, цыпленка, кролика, мороженое… Мероприятие расползалось в ширину, неопределенность времяпрепровождения стала досаждать, и я охотно потерялся. А спустя какое-то время внезапно набрел на домочадцев вновь: во все глаза они смотрели на мужчину в старой дубленке, стоявшего ко мне в пол-оборота. Я подошел. У мужчины за пазухой дремал месячный белый боксер — белого я видел впервые. Чело его бороздили крупные морщины, он был курнос, что в сочетании с нижним прикусом, придавало его облику выражение непреходящей скорби. Я посмотрел на лица домашних, спросил владельца о цене и полез в карман за деньгами.
20 апреля 2020 г.
Советский человек
Мы с дочерью ехали в гости в Тарусу: на электричке до Серпухова, а там — такси или маршрутка. Я соскучился по дочери и был болтлив: в частности, взялся описывать ей образцового, по моим понятиям, советского человека. Наверняка ввернул, что на фоне бредовой наглядной агитации семидесятых, скажем, возгласа от лица нарисованного Ленина “Верным путем идете, товарищи!” или заведомой ахинеи, вроде — “Крепи ряды советских физкультурников!”, лозунг “Советский народ — новая историческая общность людей” возражений и смеха, если вдуматься, не вызывал.
Впрочем, вряд ли дочь нуждается в моих разъяснениях, потому что она профессионально знает кино и ей нравится “Мой друг Иван Лапшин” — лучший, на мой вкус, и наиболее сочувственный памятник советскому человеку. Но пусть уж моя дорожная болтовня не пропадет вовсе, поэтому одной историей, кстати, тоже дорожной, охотно поделюсь.
Лет пятнадцать назад я ехал в Саратов и оказался в одном купе с семьей — муж, жена и дочь-подросток. Люди, будто из какого-нибудь симпатичного отечественного кинофильма с моралью, что красота — не “сосуд, в котором пустота”, а “огонь, мерцающий в сосуде”. Попутчики как на подбор — коренастые, приветливые, не желающие слушать, что я сыт, и чуть ли не силой затолкавшие в меня весь обязательный пищевой ж/д набор: яйца вкрутую, холодную курятину, помидоры с брызгами и извинениями, малосольные огурцы и, само собой — пол-литра за знакомство с какой-нибудь всенепременной мужественной присказкой, лень припоминать.
Куря с главой семьи в тамбуре, я дал волю любопытству и узнал, что живут они по всем отечественным меркам припеваючи: квартира, машина с прицепом, садовый участок на Волге с рыбалкой и моторной лодкой. А возвращаются они домой из отпуска от родни в Белоруссии. А дело, повторяю, происходило довольно давно, когда из трех восточнославянских стран Россия была наиболее демократической, Украину обуревали политические страсти, на которые мы взирали свысока, как на неизбежный гражданский пубертат, а Белоруссия, казалось, намертво застигнута каким-то северокорейским штилем. Трудно было предположить, что полтора-два последующих десятилетия разом перевернут ситуацию, как песочные часы — с ног на голову.
— Ну, и как там в Белоруссии? — осторожно спросил я, предполагая, что ответ может быть вполне неожиданным. Таким он и оказался.
— Хорошо там, — с завистливым вздохом ответил мой попутчик, — люди знают, для чего просыпаются утром.
Ну, здесь бы надо призвать на подмогу замелькавшие за грязным окном пригороды Саратова, или призыв проводницы сдавать постельное белье — какой-то такой испытанный прием, которым сочинители обычно маскируют швы.
На перроне саратовского вокзала мы сердечно распрощались, скорей всего, навсегда, и мои славные попутчики ушли со своим несметным багажом, ведомые отцом семейства, таким уверенным с виду, но внутренне озирающимся в поисках идеала. А я продолжил жить как жил — с прочерком в графе “сверхзадача”.
У людей такого, как мой попутчик, склада, нет иммунитета к утопии; но, с другой стороны, этот возвышенный взгляд на предназначение человека не может не вызывать уважения.
Тут ноздри дочери чуть дрогнули, и я догадался, что она давит зевоту, выслушивая одно и то же по многу раз — и отдал должное ее такту.
Объявили “Серпухов”. И мы, вцепившись друг в друга, перевалили в толпе по обледенелым ступеням железнодорожный мост и изловчились последними втиснуться в маршрутку до Тарусы. Сидячих мест на нашу долю не хватило, поэтому мне, стоя, нельзя было разглядеть, где мы и долго ли еще ехать. Между тем, позвонил Максим (мы ехали к Максиму Осипову, тарусянину, писателю и врачу) и спросил, проехали ли мы уже танк, перед которым — поворот на Тарусу. Я ответил: “Максим, я стою и мне не виден танк, — и рассмеялся, — Максим Танк”.
— Я скажу, когда свернем — внезапно откликнулся сидящий внизу у окна мужик моих примерно лет с бледно-синей наколкой ТОЛЯ на фалангах правой руки. — А поэт он был как раз хороший, — буркнул он сердито и прочел, глядя в окно: “Упаси вас бог познать заботу — / Об ушедшей юности тужить, / Делать нелюбимую работу, / С нелюбимой женщиною жить”.
Я запоздало понял, что он читает Максима Танка, и спросил, чтобы хоть что-нибудь спросить: “А перевод авторский?”
Разумеется, сразу по прибытии я рассказал Осипову о пассажире-эрудите, но запутался в строчках, и Осипов тотчас нашел их в Гугле; их автором оказался Константин Ваншенкин, известный поэт, фронтовик, по слухам, хороший человек, автор знаменитой песни “Я люблю тебя, жизнь…”. Песня как песня, но ее финальный аккорд — “Я люблю тебя, Жизнь, / И надеюсь, что это взаимно!” — всегда казался мне некоторым перебором.
2020 г.
О языке Путина
Из умной и талантливой “Африканской книги” Александра Стесина я узнал, что у коренных жителей в Гане (уверен, что много где еще) златоустом считается собеседник, находчивей, разнообразней и уместней прочих пересыпающий свою речь присказками, прибаутками и прочими идиоматическими выражениями. В Африке я толком не был, но знакомство с отечественными приблатненными краснобаями из народа водил — остроумие и красноречие здесь того же архаичного происхождения, оригинальные авторские шутки не в ходу. Ну, скажем, случай из жизни. Начало восьмидесятых, Чукотка, поселок Майский; в получку на танцах была драка, и участковый ищет зачинщиков, в том числе и в лагере московской экспедиции. Обращаясь к нам без “здравствуйте”, он внятно и властно произносит: “Я вас буду таскать и дергать!” “Таскать ты будешь бревна, — откликается шофер Саша с богатым уголовным прошлым, — а дергать — жопой гвозди из крыши”. И победа в перепалке достается, разумеется, Саше, хотя с обеих сторон не позвучало ни одного авторского изречения — сплошь видавшие виды обороты речи.
Вот этим хлестким приблатненно-ментовским жаргоном хорошо владеет Путин. Все эти “мочить в сортире”, “чинно, стуча копытами, удаляться в сторону моря”, “в некоторых странах за несанкционированные акции пятерочка ломится или десяточка. Добейтесь разрешения. А не получили и вышли — пожалуйте бриться. Отдохнуть, немножко расслабиться в тюрьме…” — это, конечно, один в один витийствует помянутый шофер Саша, свесив с нар в балке босые ноги. Эта феня хороша, когда требуется облечь в слова примитивный и низменный взгляд на вещи. Неуравновешенный сосед по бараку наносит спящему Ходорковскому ранение — “не надо слишком сильно приближать, сближаться и привечать молодых осужденных”, — с улыбкой цитирует руководителя ФСИН президент России. Борис Акунин выступает против вторжения в Южную Осетию — а чего хотеть от этнического грузина!? И т. п.
Эта феня с ее специфическим и зловещим юморком и была для сограждан почти век бытовым языком власти. На моей памяти (при Брежневе и Андропове, главным образом) с государственных вершин “толкали речи” — суконные передовицы в исполнении Игоря Кириллова, а внизу на местах начальство изъяснялось по-люмпенски просто и смачно, как бы переводя всю эту казенную говорильню на язык коммуналки и общественного транспорта. Путин же и верховной власти привил стиль и повадки жлоба-участкового, не понаслышке, мол, знакомого с повадливостью и низостью человеческой природы. Его ораторский успех и вообще фарт, не в последнюю очередь, объясняются тем, что публика охотно путает правду и цинизм.
12 мая 2020 г.
■ ■ ■
На стене маленького московского ЗАГСа — стилизованный под набросок автопортрет Пушкина. Почему вдруг? Или имеется в виду, что первый наш поэт погиб смертью храбрых, защищая семейный очаг? Мрачный юмор, невеселое напутствие новобрачным. Стал прикидывать, кто лично из великих соотечественников мог бы сгодиться на роль покровителя брака: Гоголь? Толстой? Достоевский? Чехов? — святых выноси. Что-то, кроме Баратынского и Розанова, никто навскидку в голову не приходит. И, все-таки, — Пушкин. В его письмах к жене много любви, заботы и уважения — чего еще желать!? “На чужой сторонке и старушка Божий дар”, — так смачно и запросто не шутят, если считают жену цыпой и дурой; эта поговорка украсила бы дружескую переписку мужчин. Пушкин и дает знать жене интонационным и тематическим богатством и разнообразием своих писем, что она не просто хозяйка его дома и мать его детей, а — спутница жизни.
17 августа 2020 г.
За колкой дров
Помимо прочих превосходств, Толстой — превосходный психолог.
В самом начале “Кавказского пленника”, когда горцы настигают Жилина и Костылина, связывают их и увозят в плен, автор дважды повторяет одну и ту же отталкивающую подробность: “Хотел он подняться, а уж на нем два татарина вонючие сидят, крутят ему назад руки” и “сидит Жилин за татарином, покачивается, тычется лицом в вонючую татарскую спину”.
Но уже со второй главы и до конца повести, по мере того как герой обживается в плену, образ обобщенного зловонного неприятеля начисто вытесняется разнообразными персонажами: мстительным стариком — убийцей собственного сына-изменника, обаятельным, вертким и смешливым хозяином Жилина или вовсе прелестной девочкой Диной, которой герой обязан своим спасением. Это по-человечески вполне достоверно: близкое знакомство отбивает охоту к обобщению, отчуждению и огульным приязни-неприязни, присущим предрассудкам и пропаганде.
И у Толстого много таких метких мелочей — психологических, пейзажных, искусствоведческих; он одновременно и грандиозен, и подробен, проще говоря — вездесущ.
3 сентября 2020 г.
“Ты отдалась на дедовском диване…”
В ленте мелькнуло имя подруги Даниила Хармса Ольги Верховской. Я довольно бестрепетно — впервой, что ли? — ознакомился с обстоятельствами очередной изувеченной ХХ столетием биографии, правда, заинтересовался одной второстепенной подробностью: после всех лагерных и ссыльных мытарств красавица княжеских кровей, видимо, в середине пятидесятых стала женой бывшего поэта-декадента Владимира Эльснера (1886–1964), “эпигона эпигонов”, как аттестовал его кто-то из современников. Тот жил и умер в Тбилиси, где сорок с гаком лет служил в местной периодике и заодно вел литературное объединение при газете “Молодой сталинец”.
А я внезапно очень живо вспомнил, как в столице советской империи примерно в год смерти Эльснера нескладный подросток в очках громоздит стул на письменный стол, чтобы дотянуться до верхних полок родительской библиотеки и извлечь оттуда наугад среди прочих пыльных книг книжку непривычного вида и наименования — “Пурпур Киферы” с воодушевившим отрока подзаголовком “эротика”.
Потом юный книгочей вырос, забыл и название книжки, и ее автора, тоже подался в сочинители и, как и положено лирику, одной поздней осенью семидесятых продал из-под полы в Проезде Художественного театра отцовский раритет какому-то библиофилу в кроличьей шапке, а на вырученные деньги купил водки и хорошо провел время в кругу себе подобных. Но память пятьдесят с лишним лет хранила строку, от которой у недоросля некогда пересохло во рту — “Ты отдалась на дедовском диване…”
И вот вчера, натолкнувшись случайно в ФБ на фамилию Эльснер, я заподозрил, что соблазнительный стих вышел именно из-под его пера, и, будучи “в просвещении с веком наравне”, набрал соблазнительную цитату в Яндексе.
Ответ не заставил себя долго ждать:
“Диваны Дедовск — Осень скидок до — 43%”.
Ума не приложу, зачем я все это рассказал!? Ладно, сделаем скидку на осень.
13 сентября 2020 г.
Памяти товарища
Умер Михаил Соротокин — один из самых недюжинных людей, встреченных мной в жизни. Если бы не личное знакомство, я счел бы такой характер и поведение писательской выдумкой.
Году в семьдесят пятом или шестом я пришел устраиваться сезонным рабочим в Памирский гляциологический отряд. В сыром и захламленном полуподвале где-то в Черемушках со мной потолковал о том о сем немногословный начальник партии, атлетического сложения и роста дядька, ранними залысинами, сединой и удлиненным лицом с ясными глазами и запавшими щеками похожий на Николая Угодника; к старости-то он стал и вовсе иконописен.
С формальностями было покончено, в экспедицию меня брали, я простился и пошел к выходу. В дверях я обернулся на неожиданный вопрос: “Ты, извини, не красный?” Я оторопел — и было от чего. “А то я красных в свою экспедицию не беру, только вчера одного парня из ВПШ отшил”. С таким спокойным почвенным антисоветизмом я ни до знакомства с Соротокиным, ни после не сталкивался.
Мальчиком он рос в Сибири на “химии” и, чтобы поменьше соприкасаться с грязью и ужасом тамошней жизни, все свободное время проводил в тайге, поэтому в лесу чувствовал себя как дома, читал следы и ориентировался будто зверь. Меня, помню, развеселило, что в Москве уже за рулем своего “Запорожца” он сверялся не с атласом автомобильных дорог, а слюнил палец и высовывал его в окно, чтобы сообразоваться со сторонами света — так мог вести себя в городе Дерсу-Узала.
В молодости он был выдающимся спортсменом, в том числе спелеологом и альпинистом, поэтому что такое товарищество, мужество, опасность и даже гибель знал не понаслышке. Он с юных лет умел добывать у природы пропитание, готовить, строить жилье, шить одежду и собственноручно зашивать на себе раны. С таким запасом энергии и самостоятельности просто невозможно было до глубины души не презирать советскую власть, контролировавшую каждый наш шаг и учившую соотечественников уму-разуму с ясельного возраста и до последнего вздоха. Он все мог и жил бы исключительно на свой страх и риск, если бы не это идейно-социальное извращение.
Как многие люди, наделенные большой физической и духовной силой, он, возможно, был нелегок в быту, потому что плохо примерялся к скромным возможностям окружающих. Мне, говоруну и выходцу из говорливой среды, были внове такая теснота слова и дела. Помню, я дал ему на две-три ночи какую-то крамолу на прочтение, и был неприятно удивлен, что он не возвращает книгу в срок. Возвращая с опозданием, Миша в свое оправдание сказал, что все переснял и отпечатал в трех экземплярах, два из которых оставил на виду в двух больших столичных магазинах.
Не помню, чтобы он при всей силе характера громыхал и командовал будучи начальником: он тихо гнул свое, не говоря о том, что его превосходство в полевых условиях было настолько неоспоримым, что мало кому пришло бы в голову перечить. Один раз на моей памяти он, впрочем, повысил голос. Мы медленно ползли темным вечером в “газике” по довольно гиблому серпантину, я дремал, когда меня разбудил окрик Соротокина, обращенный к водителю: “Э, ты что вытворяешь!?” В лагере я спросил Мишу, что произошло. “Он на всякий случай ехал с открытой дверью”, — ответил Миша.
В 1988 году с Мишей стряслась беда. Мастер на все руки, он не хотел прозябать с семьей на нищенскую зарплату младшего научного сотрудника академического института, поэтому в свободные дни старался подработать на какой-нибудь джеклондоновский лад — скажем, спиливать частями сверху вниз вековые сосны на дачных участках, чтобы они в падении не разнесли постройки. Дело было знакомое, и в задумчивости Миша перепилил страховочную веревку, рухнул всей своей тяжестью с большой высоты и остался инвалидом.
Я несколько раз навещал его в больнице и не мог без содрогания смотреть, как, превозмогая нечеловеческую боль, он делал им же изобретенную зарядку, чтобы нарастить мышечный бандаж вокруг разбитого вдребезги позвонка.
Освоившись со своей бедой, Миша стал сельским жителем — купил заброшенный дом под Малоярославцем в деревне на берегу Угры. Огород, сад, пасека — к такой жизни у него всегда лежало сердце, а теперь и выбора не было: с участью советского инвалида Михаил Соротокин, конечно, смириться не хотел. Сюда на каникулы наезжали и его домашние. Я был у него в гостях однажды, это на удивление красивые места.
Последние лет двадцать мы редко виделись с ним, а когда встречались, точек соприкосновения было немного. Вырождение деревни, произвол и разврат власти сделали моего приятеля сторонником социализма. Но я в этом мало что смыслю, а ему, в свою очередь, вряд ли близки были мои занятия.
И вот теперь эта честная жизнь закончилась; 8 октября после отпевания тело Михаила Соротокина предадут земле на церковном кладбище вблизи Угры.
Прощай, дорогой Миша!
6 октября 2020 г.
Опять об Толстого
Возраст Сережи Каренина в сцене запретного свидания сына с матерью давно озадачивает меня. Загодя говорится, что мальчику девять лет — и учится, и ленится, и вообще ведет себя он именно на свои годы. Но когда мать тайком навещает сына, автор как бы забывается, через фразу превращая Сережу в baby. Вот перед Анной мальчик: “Теперь он был даже не таким, как она оставила его; он еще дальше стал от четырехлетнего, еще вырос и похудел. Что это! Как худо его лицо, как коротки его волосы! Как длинны руки!” Потом, вопреки вышесказанному, упоминается “пухлое тело” сына, Сережа спросонья перехватывается “пухлыми ручонками”. А потом — вновь мальчик: “Анна жадно оглядывала его; она видела, как он вырос и переменился в ее отсутствие. Она узнавала и не узнавала его голые, такие большие теперь, ноги, выпроставшиеся из одеяла, узнавала эти похуделые щеки, эти обрезанные короткие завитки волос на затылке, в который она так часто целовала его”. А под конец сцены — святых выноси — снова baby или девятилетний ребенок, но отстающий в развитии: “Сережа, сияя глазами и улыбкой и держась одною рукой за мать, другою за няню, топотал по ковру жирными голыми ножками”. Мальчик девяти лет! Топотал! Жирными ножками!
Пожалуй, ключ к такой изобразительной несостыковке — словосочетание “узнавала и не узнавала”. Облик сына двоится в восприятии Анны: тот, который во плоти перед ней, и тот, по которому она скучала и которым грезила.
Возрастная путаница есть и у Достоевского. Желая окончательно разжалобить читателя, автор заставляет своего героя, убитого горем отца, делать нечто недопустимое: “В то самое мгновение, когда Красоткин отворил дверь и появился в комнате, все, штабс-капитан и мальчики, столпились около постельки больного и рассматривали только что принесенного крошечного меделянского щенка, вчера только родившегося, но еще за неделю заказанного штабс-капитаном, чтобы развлечь и утешить Илюшечку… Щеночек лежал и копошился подле него, и он, болезненно улыбаясь, гладил его своею тоненькою, бледненькою, высохшею ручкой…” Новорожденный щенок в действительности — слеп, мокр, совсем беспомощен и нехорош собой. А оторванный до срока от матери, он, скорей всего, не жилец. То-то бы ахнул от негодования собачник Тургенев.
12 октября 2020 г.
Обыкновенная история
Ко Дню прав человека
10 декабря, в выходные семьдесят не помню в точности какого года, я решил наведаться на площадь Маяковского, где, по сообщению “Голоса Америки” или какого еще крамольного радио, готовилась демонстрация правозащитников. Было это с моей стороны гражданским порывом или просто поиском острых ощущений, уже не скажу. Дело осложнялось тем, что про мои намерения прознал отец (вероятно, услышал приятельские телефонные переговоры) и твердо сказал, что одного меня не отпустит. Отец был инженером и начальником средней руки с серьезной “формой секретности”. Кроме того, еврей и беспартийный, причем беспартийный не по рассеянности, а из порядочности. И вот с такими козырями на руках мой несчастный папа поехал прикрывать вольнолюбивого отпрыска.
Но площадь оказалась для выходного дня на удивление пустынна, лишь одинаковые влюбленные мужчины в одинаковой штатской верхней одежде стояли по периметру через каждые двадцать метров с одинаковыми букетами красной гвоздики. Сегодня я бы мог сказать, что примерно половина из них была точь-в-точь петровыми, а остальные — вылитыми башировыми. Мы с папой потоптались возле Концертного зала им. П. И. Чайковского и поехали восвояси.
Сорок лет промелькнули, как один день. И вот уже мой сын отправлялся 31-го числа на ту же площадь, но переименованную в Триумфальную, на очередной митинг “Стратегии-31”, названной по статье конституции, гарантирующей свободу собраний, шествий и пр. Отметив про себя поколенческую симметрию происходящего, увязался за ним и я. Народу была тьма, омоновцев в марсианских доспехах тоже немало. Я стал озираться, и мое внимание привлек небольшого росточка мужичонка, каких принято величать "пиздёнышами". Он деловито сновал между кучками митингующих, изредка подбегал к строю омоновцев, что-то кратко втолковывал им, указывая рукой в толпу, и два-три страшных инопланетянина, кивнув ему, врезались в толчею и выхватывали человека, как казалось со стороны, совершенно наобум. С третьего-четвертого задержания до меня наконец дошло, чем занимался юркий мужичонка. Автозаки стремительно заполнялись. Тут я вспомнил про сына и увидел, что Гриша, как завороженный, протискивается в гущу большой потасовки. Я наспех посетовал на сердечное недомогание, и сын повез меня домой.
Так что Ниловна из меня никакая, и в герои “очень своевременной книги” я не гожусь.
10 декабря 2020 г.
Горы
Памяти Алика Дарчиашвили
Есть такой шуточный способ деления людей на две породы, что ли: чай или кофе? собаки или кошки? Достоевский или Толстой? — и пр. Я бы добавил в этот опросник графу “горы или море”. Пастернак, обращаясь к морю, сказал, что, в отличие ото всего остального, этой стихии “не дано примелькаться”. Мой сердечный опыт иной: только в виду гор меня не оставляет ощущение торжества, восторга, праздника.
Лучшие из известных мне слов о первом впечатлении от гор сказаны Львом Толстым в повести “Казаки”: “Он подумал, что горы и облака имеют совершенно одинаковый вид и что особенная красота снеговых гор, о которых ему толковали, есть такая же выдумка, как музыка Баха и любовь к женщине, в которые он не верил, — и он перестал дожидаться гор. Но на другой день, рано утром, он проснулся от свежести в своей перекладной и равнодушно взглянул направо. Утро было совершенно ясное. Вдруг он увидал, шагах в двадцати от себя, как ему показалось в первую минуту, чисто-белые громады с их нежными очертаниями и причудливую, отчетливую воздушную линию их вершин и далекого неба. И когда он понял всю даль между им и горами и небом, всю громадность гор, и когда почувствовалась ему вся бесконечность этой красоты, он испугался, что это призрак, сон. Он встряхнулся, чтобы проснуться. Горы были всё те же… Сначала горы только удивили Оленина, потом обрадовали; но потом, больше и больше вглядываясь в эту, не из других черных гор, но прямо из степи вырастающую и убегающую цепь снеговых гор, он мало-помалу начал вникать в эту красоту и почувствовал горы. С этой минуты все, что только он видел, все, что он думал, все, что он чувствовал, получало для него новый, строго величавый характер гор… «Теперь началось», — как будто сказал ему какой-то торжественный голос”.
Большинство моих привязанностей по ходу жизни идут на убыль, а эта, кажется, даже крепнет по мере того, как шансы на очередную вылазку уменьшаются из-за надвигающейся старости и нынешней затяжной эпидемии.
Море поначалу впечатляет, но вскоре делается привычным, будто равнина, степная или пустынная; оно не меняется каждые десять-пятнадцать минут, как горы и их рукотворные сородичи — тесные высокие города.
Речь, видимо, о любви, иначе откуда бы взяться ревности? Я смолоду обуян бесом странствий, так что чувство мгновенной зависти к людям, отправившимся за тридевять земель, мне вполне знакомо. Но применительно к горам душу мигом опаляет вовсе не легкая зависть, а тяжелая растрава. Почему, с какой стати эмоции, уместные, если нечаянно узнаёшь про амуры небезразличной тебе женщины, вдруг возникают по отношению к “форме рельефа, изолированному резкому поднятию местности с выраженными склонами и подножием”, говоря по-ученому?
Но как быть — вот и классики описывают любовь к женщине и страсть к “форме рельефа” чуть ли не слово в слово.
Лев Толстой, там же: “Взглянет на небо — и вспомнит горы. Взглянет на себя, на Ванюшу — и опять горы. Вот едут два казака верхом, и ружья в чехлах равномерно поматываются у них за спинами, и лошади их перемешиваются гнедыми и серыми ногами; а горы… За Тереком виден дым в ауле; а горы… Солнце всходит и блещет на виднеющемся из-за камыша Тереке; а горы… Из станицы едет арба, женщины ходят красивые, женщины молодые; а горы… Абреки рыскают в степи, и я еду, их не боюсь, у меня ружье, и сила, и молодость; а горы…”
Теперь — Владислав Ходасевич:
Странник прошел, опираясь на посох, —
Мне почему-то припомнилась ты.
Едет пролетка на красных колесах, —
Мне почему-то припомнилась ты.
Вечером лампу зажгут в коридоре —
Мне непременно припомнишься ты.
Что б ни случилось, на суше, на море
Или на небе — мне вспомнишься ты.
Будь моя воля, кажется, запер бы эту красоту за глухой стеной от туристических посягательств: пикников, шашлыков, разбитных под семиструнку песнопений — “А Жора целовал мой ледоруб…” и проч. Впору закатить истерику, как в детстве, когда, поскуливая от жадности и жалости, пинал по дороге в школу матовый гребень нового ночного сугроба — “так не доставайся же ты никому”!
Посыпались вперемежку горные воспоминания, будто встал на цыпочки, дотянулся до верхней полки с пыльными фотоальбомами, а удержать не удержал и собираешь по одному снимку с пола, разглядывая наново и бередя душу.
Под Нальчиком осенью я завалил камнями узкое русло речки Кенже, и вода поднялась по колено. Мы по очереди помылись в сумерках в ледяной запруде, оставили общий обмылок на валуне на краю купальни и пошли к костру выпивать. А утром мыло — было да сплыло, и вода стояла почти по пояс, натянутая, как струна: это палую листву ночь напролет несло течением, и она законопатила все щели, и плотина сделалась непроницаема. Жаль, мы уже уезжали и не попользовались вволю своей ванной.
Или такая история, тоже, кстати, произошедшая на берегу покоренной горной реки. По одной из двух главных дорог отечественной литературы — по Военно-Грузинской, мы перевалили из Осетии в Грузию и разбили лагерь неподалеку от Мцхеты, на Куре вблизи ГЭС и точно под Джвари, тогда еще на этом мысу возвышался памятник Ленину.
Почвоведы с утра уехали в Тбилиси, а меня оставили караулить экспедиционное добро. Зной, похмелье, зеленая быстрая Кура, в которой я полоскался, держась, чтобы не угодить в турбины, за привязанный к пирамидальному тополю канат. Вскоре мне это наскучило и по плотине я перешел на другой берег в поисках развлечений. Развлечение ждало меня в образе придорожного шалмана под открытым небом. Я заказал лобио в горшочке, накрытом кукурузной лепешкой, соленья и кувшин белого вина. Мемориальная доска на стене над питьевым фонтаном привлекла мое внимание, я подошел и прочел, что А. С. Пушкин угощался здесь в 1829 году по дороге в Тифлис. Совпадения наших с Пушкиным возрастов и маршрутов произвело на меня такое сильное впечатление, что я тотчас не на шутку задружился с молодыми грузинами с соседнего столика и к вечеру истратил, помимо карманной наличности, прорву чужих денег.
Когда утром, чтобы вернуть долг, я брал у начальника партии весь свой заработок авансом, в камералку, насвистывая “Караван” Дюка Эллингтона, заглянул Виктор Оганесович Таргульян, мачо-коротышка и светило почвоведения. Смерив быстрым взглядом веер купюр поверх финансовой ведомости, он оборвал художественный свист и осведомился: “У нас в отряде кто-то покупает драгоценности?”
А первый раз я очутился в горах по окончании школы. Отец раздобыл четыре путевки на базу отдыха Академии наук на реке Зеленчук в селе Архыз в Карачаево-Черкесии. Жили по-спартански — своей семьей в большой армейской палатке, спали на раскладушках, ели в столовой. На следующий после приезда день я вышел ранним утром на воздух, посмотрел по сторонам, задохнулся (вот-вот, как Оленин!) от высоты и простора, от грохота, скорости и пены зеленоватой реки, и подбил брата-подростка сгонять до обеда туда-обратно на ближайшую поросшую лесом гору с облезлым хребтом. Новичок, я не знал, как “на глаз” обманчиво в горах расстояние, что до цели нашего восхождения еще две-три промежуточных гряды и спуска в ущелья, что для ходьбы по горам нужна особая экипировка, в первую очередь — обувь. И мы пошли в чем были — в шортах и кедах, сокращали, как нам казалось, путь, не следуя изгибам козьих троп, а продираясь напрямик сквозь заросли рододендрона. Через несколько часов пути уже на пределе сил мы достигли талого снега и попали в густой туман. Брат расплакался, я тоже был растерян, но оставил его сидеть на большом валуне и из упрямства все-таки вскарабкался на перевал. Постоял там на ветру несколько минут, дрожа от холода и усталости, посмотрел во враждебную даль, загроможденную насколько хватало глаз тучами и такими же горами, только еще выше, развернулся, пошел обратно, чудом нашел в “молоке” брата, и мы, предчувствуя недоброе, поспешили вниз. Последний час мы брели в сгущающейся тьме, вяло перекликаясь, осклизаясь и падая — подробностей я не помню.
Улицы села были совершенно темны, и я вскрикнул, когда земля вдруг зашевелилась и поднялась под моими ногами — это я наступил на корову, лежавшую посреди дороги. Примерно через четверть часа плутания навстречу из мрака показалась группа людей с фонариками и факелами. Это отдыхающие базы Академии наук “Архыз” отправились на поиски пропавших братьев Гандлевских. Кажется, отец, поравнявшись со мной, смазал меня по шее.
После того первого знакомства с горами я, как тигр-людоед, вошел во вкус и старался пользоваться любым предлогом, чтобы испытать при виде гор сумму самых противоречивых чувств с красивым названием “синдром Стендаля”.
Горные ландшафты распоряжаются твоим временем и перекраивают распорядок дня, точно капризная красавица или малое дитя. Идешь ли ты деловито верхней галереей крепостной стены к сотоварищу по workshop’у в умбрийской глухомани или собираешь пожитки в кахетинской деревне с панорамой долины Йори, когда от всего этого многоярусного душераздирающего объема разом забываешь, куда ты держишь путь и с какой целью, а там, глядишь, и день пролетел за прилежным dolce far niente — вон уже приходят в движение гигантские тени вершин и хребтов, и стремительно смеркается.
Если мохнатые хребты, шумные ущелья и снежные вершины “всего лишь” бесчувственная природа — откуда впечатление благородства и достоинства, которые на склоне лет я все чаще подмечаю во время своих нечастых одышливых прогулок? Сходное впечатление оставляют и старые патриции городской флоры: платан на Римской улице в Тбилиси, дуб возле ветеринарной клиники в Тучково и грандиозный тополь в одном дворе на Покровке! Прав, получается, не больно-то любимый Тютчев: природа не то, что мы мним.
Или вот еще, под занавес. Мы стояли лагерем под Бакуриани, не было житья от гнуса, но кто-то из наших прослышал, что неподалеку горячий источник, серный, кажется.
И точно! “Спидола” на бетонном неряшливом парапете самодельной купальни играла какую-то слезливую кавказскую попсу. Два мальца лет девяти-одиннадцати бултыхались в теплой белесой воде со специфическим душком, в которую и я, чтобы унять зуд, поспешно погрузился. Маленькая девочка бежала вприпрыжку по направлению к нашему бассейну, но испуганно застыла, завидев меня, и, стоя на безопасном расстоянии, крикнула: “Микис, дэда медзахис!” — Микис, мама зовет! Микис с неохотой вылез, забрал “Спидолу” и побрел за сестрой.
— А тебя как звать? — спросил я второго мальчика, что-то заподозрив.
— Одиссей, — ответил он.
Маленький Улисс в черных семейных трусах!
По дороге, как говорится, с ярмарки досадуешь, что плохо и наспех смотрел по сторонам в молодые годы. Думал, наверное, что раз жизнь так расщедрилась в начале, каково-то будет продолжение, пока не водрузил на нос нынешние прощальные окуляры.
Вот бы еще обмереть напоследок на карусели горной дороги, чтобы старая видавшая виды душа промолвила “Ах!”.
2021 г.
■ ■ ■
Из старых поэтов — по-настоящему старых — я был неплохо знаком с Семеном Израилевичем Липкиным, чей день рождения по новому стилю приходится на 19 сентября. Мало того, что он хорошо знал Ахматову, Мандельштама, Платонова, Заболоцкого, Гроссмана и других великих и крупных писателей, в детстве няня водила его поглазеть на Николая II, когда царь посещал Одессу. С очевидцем такой древности соприкасаешься нечасто. С. И. Липкин был человеком без страха и упрека, и я не раз ссылаюсь на его воспоминания как на свидетельства абсолютной добросовестности.
Сегодня в ознаменование его 110-летия я хочу вспомнить один эпизод.
Отмечали новоселье Павла Нерлера. По-моему, гостей было четверо: супруги Липкин с Лиснянской и я с женой. Дом только сдали, и он стоял на пустыре в кромешной темноте, среди рвов и колдобин недавнего строительства, и освещены были редкие окна — много квартир еще пустовали.
Ближе к концу застолья я пошел за такси, чтобы без приключений выбраться из необжитой глухомани. Когда я вышел из лифта в холл, я проскользнул мимо приблатненного вида компании человек в пять-шесть. На безлюдье я чудом поймал такси, попросил таксиста подождать у подъезда, и с облегчением увидел, что холл опустел.
Этаж, на котором мы гостили, был высокий, и в грузовом лифте спускались очень преклонных лет Семен Израилевич (о таких говорят метр с кепкой), наши жены и я. На полпути лифт остановился, двери разошлись, и по логике кошмара давешняя компания ввалилась вовнутрь. Обреченно я выдвинулся вперед. И тотчас ощутил, что руку выше локтя мне сдавила железная хватка и, повинуясь силе, я очутился позади Липкина: он дал мне и присутствующим знать, кто здесь старший и берет на себя ответственность за происходящее. Благополучно мы доехали до первого этажа, сели в такси и поехали по домам.
20 сентября 2021 г.
■ ■ ■
К своим почти 70 годам я накрепко освоил простонародный взгляд на разнообразие любви: страсть — напасть и недуг, а высшее проявление любовного чувства — жалость.
Лет тридцать назад, тоже зимой, я прочел написанное от руки и приклеенное к водосточной трубе объявление: “Пропала собачка — старая, беспородная, слепая и глухая. Нашедшему гарантируем вознаграждение”. И снизу — подрагивающая на ветру бахрома отрывных бумажных полосок с телефонным номером.
Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий и проч. я вспоминаю это объявление.
13 декабря 2021 г.
Первая любовь
Моя заокеанская приятельница вывесила у себя в ФБ портрет Симоны Синьоре с подписью “Люблю ее”, я отозвался: “Я тоже”, хотя наверняка мы вкладывали в это признание разный смысл.
Думаю, что миновавшие 65 лет дают мне моральное право приоткрыть завесу тайны, не слишком компрометируя замужнюю женщину, уже давно покойную.
Эта чета нагрянула в СССР в 1956 году и влюбила в себя страну. Разумеется, я передаю впечатления старших — родительский дружеский круг захлебывался от восхищения: повадки, пластика, одежда Ива Монтана и его красавицы жены были для советских людей, скованных пожизненной муштрой и житейским убожеством, самим воплощением свободы, естественным, как вдох и выдох.
Конечно, много позже, в молодости я не раз со злорадством слышал и сам рассказывал о парижской выставке советского женского белья, устроенной с подачи Монтана по возвращении из России, но теперь этот его поступок кажется мне некрасивым: мы его боготворили, а он над нами посмеялся. А вот “пещерный антикоммунизм” великого шансонье мне не разонравился, и я помню, как мы с Сашей Сопровским после очередного негодующего упоминания Ива Монтана в советской печати орали дурными голосами, вторя Марку Бернесу:
Задумчивый голос Монтана
Звучит на короткой волне…
....................................................
Когда поет далекий друг,
Теплей и радостней становится вокруг
И сокращаются большие расстояния,
Когда поет далекий друг…
Но я что-то по-стариковски заболтался — Ив Монтан в моей истории с боку припека.
Я 1952 года рождения, так что ко времени гастролей, о которых речь, я был довольно молод. И если до сих пор, говоря о переполохе, произведенном в московском обществе блистательными супругами, я пересказываю задним числом слухи, то мгновение, когда я, впадая в оцепенение, разглядываю фотографию Симоны Синьоре — это уже личное воспоминание, даже потрясение. Каким-то детским здравым смыслом я понимал, что мне ничего не светит, что моя любовь обречена быть неразделенной… Но любовь есть любовь — наличествовали все приметы этой напасти: бессонница, глаза на мокром месте, какая-то помеха в груди и томление, томление…
Вскоре я остепенился, пошел в детский сад, влюблялся, разглядывал глупости и показывал свои — и эта забава растянулась на десятилетия, спасибо, было хорошо!
Но с какой высокой трагической ноты началась моя сердечная жизнь! Какая, черт возьми, женщина!
1 февраля 2022 г.
“Наука страха и стыда…”
С 24 февраля изо дня в день просыпаешься — и тотчас подступает беда. Похоже на детские пробуждения, когда силишься заспать хотя бы на ночные часы какое-то далеко зашедшее вранье родителям, но снова утро, и беда тут как тут.
Весь карантин я почти безвылазно живу на даче. За два года изрядно одичал и скованно чувствую себя в Москве. Но сейчас к этой скованности прибавился особый городской стыд, причем по поводу сцен самого невинного свойства: курьеры на велосипедах с желтыми коробами за спиной, болтовня приятелей или коллег, курящих налегке у дверей ресторана, обрывки уличных телефонных разговоров или идиллия: заботливый отец и сын-подросток на самокатах — любые мирные житейские происшествия и картины стали вызывать сильное чувство стыда. Может, и прохожие, глядя на меня, с раздражением думают, куда это как ни в чем не бывало, бодро поблескивая очками, вышагивает дядя. Вместо того, чтобы — что!?
Вот именно.
За городом стыд притупляется, потому что там безлюдье и природа, а природе, как известно, и положено быть равнодушной.
Иногда дело не ограничивается игрой воображения и всякой гамлетовщиной. Приветливая Маша, знакомая по совместному выгулу собак, при недавней случайной встрече передвигалась и говорила отрешенно, как лунатик: в дом ее матери в Харькове попал снаряд, 81-летняя мать, по счастью, жива, но очень напугана.
Тридцать пять лет перемен и какой-никакой жизни пошли насмарку. Дни снова кружатся по наследственной орбите стыда и страха.
23 марта 2022 г.
Юзова слава
Как-то я выгуливал собаку в сквере возле “Дворца детского творчества” на Огородной Слободе. И обратил внимание на двух сильно пожилых мужчин — один с выражением читал другому какую-то книгу, и оба веселились. Привлеченный нечастым идиллическим зрелищем, я стал сужать круги и прислушиваться — и не поверил своим ушам: пенсионеры коротали весенний вечер за чтением “Маскировки”!
А лет десять назад в сильный зной шли по Тверскому бульвару Юз Алешковский, его близкий друг Александр Горелик и я, по обыкновению, с собакой. Было довольно безлюдно. Внезапно пыльные кусты отцветшей сирени зашевелились, и оттуда показался мужик на четвереньках, видно уже опохмелившийся. Он перевел взгляд с моего бульмастифа на нас, обомлел и, не вставая, попятился с сиплым возгласом, обращенным к своим невидимым в густых зарослях сотоварищам: “Мать твою, это же Юз!”
Вот это признание!
Но не меньше такой славы меня восхитило, когда годы спустя оказалось, что Юз не обмолвился о своем триумфе на Тверском бульваре даже собственной жене, да, кажется, и сам не придал случившемуся особого значения!
Светлая и благодарная память!
24 марта 2022 г.
О хорошем
Если человек от природы смел, его смелость может проявиться самым необычным образом.
Как-то я был в Петербурге, и мой товарищ Гек Комаров привел меня в гости к своему другу скульптору В. А. Мы сели за стол, и хозяин, посмеиваясь, рассказал, что два часа назад расплатился с дантистом за двухмесячную кропотливую работу и, радуясь новым зубам, сел в маршрутку в сторону дома. Но уже на следующей остановке в салон ввалился здоровенный пьяный малый и принялся хамить. В. А. хотел было вмешаться, но тотчас вспомнил про новые зубы и огромные деньги, выложенные в зубоврачебном кабинете, и осекся, и громко взмолился, что ему-де вот-вот стукнет семьдесят, и неужели не найдется кого помоложе накостылять шею этому уроду… И точно! На его мольбу откликнулся дремавший сзади работяга. Он попросил водителя притормозить и открыть дверь, и просто-напросто вышвырнул “этого урода” на улицу.
Мне и рассказ, и поступок этого В. А. понравились, и вообще застолье было долгим, веселым и хорошим.
24 апреля 2022 г.
К международному дню дочери
Это старая история, да и не история никакая, а неожиданный сентиментальный пустяк.
Дочь ехала с дачи в Москву на своей машине, мне тоже надо было в город, я присоединился. Мы ехали, погруженные каждый в свои мысли, и молчали, не тяготясь молчанием, как молчат близкие люди. Когда на подъезде к Москве выезжали с бензозаправки, сзади кто-то посигналил, поторапливая, и дочь чуть слышно пробормотала “В хуй себе, дядя, подуди”, а я расслышал и почувствовал, что начинаю киснуть от этой ее реплики и вот-вот разведу сырость. И было от чего. В младенчестве она трудно засыпала, и я кружил с ней на руках по комнате, напевая всякую несуразицу. Потом я возил ее в час пик с двумя пересадками с Кутузовского проспекта в детский сад на Нижнюю Масловку, и почти каждый раз Саша, разрывая мне сердце, метров за сто до детсадовской двери начинала тихо плакать и умолять меня именно сегодня в виде исключения немедленно вдвоем вернуться домой. А несколько лет спустя мы ближе к ночи спохватились, что завтра — собеседование в лицее “Воробьевы горы” и хорошо бы выучить стихотворение на память, скажем, “Сон” Лермонтова. И еще пролетело много-много лет и — нате вам: сидит за рулем писаная красавица и препирается, как это водится у шоферни, с участниками дорожного движения!
Как быстро растут дети! Какое счастье иметь дочь!
25 апреля 2022 г.
У Бадри
Году в две тысячи шестом меня в компании литераторов занесло на пышный прием в огромном особняке опального бизнесмена Бадри Патаркацишвили; кажется, дело было в Авлабаре — старинном районе Тбилиси. В разгар богатого застолья один из захмелевших гостей спросил хозяина, как же получилось, что он — миллионер и медиамагнат, по существу, заперт у себя на родине в маленькой Грузии, и выход за ее пределы чреват для него арестом, поскольку он объявлен российскими властями в международный розыск. И Бадри с наигранным простодушием ответил: “Ей-богу, не знаю. Мы вызывали Володю и инструктировали его, а он, стоя, выслушивал нас. Мы спрашивали, все ли он понял — и он кивал. Ну, говорили мы, молодец, ступай — и он уходил…”
А через два с лишним десятилетия после этого “инструктажа” словосочетания “бомбежка Харькова” или “артобстрел Киева и Одессы”, знакомые с детства по книжкам и кинофильмам про войну с гитлеровской Германией, зазвучали снова в совершенно другом — чудовищном — контексте.
Происходящее с 24 февраля — какой-то страшный сон писателей военного поколения: Виктора Некрасова, Булата Окуджавы, Виктора Астафьева, Василя Быкова, да по счастью их Господь прибрал. И целый набор хрестоматийных советских лозунгов и штампов, вроде “Миру — мир”, “Нет войне”, азбучная “Голубка Пикассо” или душераздирающая хроника возвращения фронтовиков на Белорусский вокзал внезапно сделались крамолой. А дороги Украины и граничащих с ней западных стран заполонили толпы беженцев со своими стариками, малыми детьми, кошками, собаками, узлами и чемоданами, оставляя за собой руины и мертвые тела…
Я далеко не провидец, и не строю из себя проницательного политолога, и даже не принципиальный противник крупного капитала, но какая-то причинно-следственная связь между помянутым сборищем за закрытыми дверьми и нынешней войной, вероятно, существует. Несколько удачливых дельцов решили, что на этого серого человека, уснащающего речь казарменными прибаутками, можно положиться — они просчитались. “Володя” оказался себе на уме и понемногу прибрал горе-демиургов к ногтю, постепенно вошел во вкус и узаконил собственную пожизненную власть. Он действительно сер, и для него не существует культурных святынь: он утюжил танками “холмы Грузии”, теперь бомбит воспетую Пушкиным и Бабелем Одессу — и одному Богу известно, скольким поколениям соотечественников расхлебывать нынешнюю кровавую кашу и внутренне напрягаться, отвечая за границей на вопрос, откуда они родом.
30 мая 2022 г.
Люди бельэтажа
И раз, и другой слышал рассказы шокированных соотечественников о невозмутимом и непрерывном летнем празднике в центрах двух российских столиц. На днях посмотрел фильм “Разрыв связи” Андрея Лошака, принял к сведению умозаключения политолога Владимира Пастухова насчет новой российской исторической общности homo putinus и захотел поделиться кое-какими своими наблюдениями и соображениями.
Они не касаются сословия так называемых простых людей, о которых речь в фильме А. Лошака, — моих сверстников, оболваненных пропагандой: их (нас) можно было бы пожалеть, если бы при большем или меньшем их (нашем) попустительстве не торжествовал весь этот ад. Мои соображения касаются людей преуспевших, публики бельэтажа, пользуясь определением Лорки: где-то он сказал, что писатель может принимать в расчет лишь публику галерки и партера, и ни в коем случае — бельэтажа.
Пресловутое “все неоднозначно”, как попытка изобразить объемную и самостоятельную работу мысли, не исходит от простонародья — оттуда доносится нечто, даже не претендующее на связность, — демагогия расцветает в более просвещенных сословиях.
Но завязь нынешнего расцвета бесстыдной софистики появилась давно и описана Львом Рубинштейном: “Я думаю, что подлинной и подспудной, устойчивой и молчаливо поддержанной значительным числом сограждан официальной идеологией является в наши дни агрессивный аполитизм…” И еще: “По-моему, официальной культурой становится то, что очень приблизительно можно обозначить словом гламур”.
Вот и я для своих внутренних нужд привык употреблять этот термин в самом вольном и расширительном смысле.
На ужасы жизни и на главный финальный ее ужас человечество с переменным успехом с древности находило управу. Главное средство, конечно, религия. Но за последние два века буквальная религиозность дала трещину и превратилась по большей части в культурный обряд, великое предание. В таком виде религия как источник образности — хорошее подспорье искусству, но плохое средство для примирения с бессмыслицей человеческого существования.
Утопия — другое сильнодействующее снадобье, помогающее заглушить ужас жизни. Правда, личного бессмертия утопия не обещает, но вместо этого одаривает таким всеобъемлющим пафосом причастности к грядущему общему счастью, что энтузиастический марш заглушает хотя бы на время голос личной тревоги. Это сильное чувство умел передавать Маяковский, который, как известно, панически боялся смерти:
Я счастлив, что я этой силы частица,
что общие даже слезы из глаз.
Сильнее и чище нельзя причаститься
великому чувству по имени — класс!
Но и утопии, реализовавшись сполна в ХХ столетии, показали всякому мало-мальски вменяемому человеку свое отвратительное лицо и отбили надолго охоту к возведению земного рая.
Но “арзамасский ужас”-то остался! И на этот раз человечество прибегло к новому средству: впадению в детство, культу здоровья, молодости, долголетия и успеха — всяческого “тренинга” и “позитива”.
Проповедь гедонизма совсем не новость: чтобы не тревожить античность, вспомним строки из финальной строфы стихотворения Державина “На смерть князя Мещерского”:
Жизнь есть небес мгновенный дар;
Устрой ее себе к покою…
Но это — речь не мальчика, но мужа: автор не сластит пилюлю и прежде, чем дать адресату “позитивную установку”, на протяжении без малого сотни строк громоздит ужасы и смотрит в бездну, не смаргивая.
В отличие от такого взрослого оптимизма по отношению к жизненной драме, гламур принципиально игнорирует “негатив” бытия. Фильмы, большой охотницей до которых была Лолита, принадлежали “гореупорной — сфере существования, из которой смерть и правда были изгнаны…” “Гореупорной” — точней не скажешь!
Покойный Владимир Радунский, талант и умница, коллекционировал для своих художнических нужд детские фотографии рубежа XIX–XX столетий, и обратил внимание, что детей той эпохи рядили во взрослых: цилиндры, фраки, бальные платья, веера, а нынешние старики ходят в шортах и бейсболках козырьком назад, будто тинейджеры. С одной стороны, хорошо и человечно, что в цивилизованном мире “возраст дожития”, как это изумительно называет отечественный собес, благодаря успехам медицины и социальному прогрессу перестал быть чем-то уныло-позорным, но ведь культ юности не безобиден и имеет обратную сторону. Известен и менее радужный взгляд на абсолютное превосходство и правоту молодости: “И дам им отроков в начальники, и дети будут господствовать над ними…” (Исайя 3:4), здесь речь идет о проклятье и тяжелом наказании!
Нынешнее поветрие нарочито ребячливой невосприимчивости к горькому опыту наверняка препятствует эмпатии — сопереживанию, говоря по-русски.
Так что почва для бесчувствия к войне и военным преступлениям в Украине была подготовлена не только тамтамами казенной пропаганды, но и гламуром, попавшим в резонанс кровожадному TV и проч. То есть применительно к “публике бельэтажа” мы имеем дело с бесчувствием из-за ставших второй натурой гламурного легкомыслия и инфантилизма, а не с жестокосердием бунтарей из приведенной Пушкиным поговорки: люди, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка.
Но жертвам бомбежек не до этих тонкостей, это здесь в глубоком тылу может вызывать стыд и оторопь.
До жалости ли людям бельэтажа, если жалость берется от воображения, от способности к состраданию, а эти невольники моды считают “отстоем” “олдскульные” мысли даже о собственной смерти!?
26 июня 2022 г.
Его превосходительство
Мне давно нравится эта трогательная сплетня — анекдот в старинном смысле слова.
Елизавета II родилась в апреле, но посольства мира отмечали ее день рождения в июне: наверняка причина существует, но мне она неизвестна. Посольство каждой страны, чествующей в этот условный день королеву, составляло список гостей, исходя из каких-то своих соображений. На одно из таких торжеств в девяностые годы был приглашен доблестный генерал Лев Рохлин (он, например, отказался от присвоенного ему звания Героя России за успешное взятие Грозного с минимальными потерями, заявив: “В гражданской войне полководцы не могут снискать славу. Война в Чечне — не слава России, а ее беда”).
И отважный боевой генерал пришел в назначенный день в посольство Великобритании… с цветами и тортом!
8 сентября 2022 г.
■ ■ ■
Вероятно, достоинство человечества страдает, когда оказывается, что причина вселенских бедствий — ничтожество, а не масштабный оперный злодей.
Два с лишним столетия назад романтики представили начальника зла “печальным Демоном, духом изгнанья…” Но Достоевский — честь ему и хвала — разоблачил “печального Демона”: перед Иваном Карамазовым восседал пошляк в подтяжках.
Из того же теста и реальные сослуживцы Сатаны. Даже такого великого преступника, как Ленин, Набоков обозвал мещанином.
Зло, как мы с некоторых пор освоили, банально, князь тьмы при ближайшем рассмотрении — предводитель серости.
Это не бог весть какая новость, но несоответствие размеров несчастья и духовного пигмея, повинного в несчастье миллионов людей, не может не поражать.
Терзает Украину, окончательно добивает Россию, держит в напряжении целый мир сущее чмо — вот и весь Врубель!
27 сентября 2022 г.
Семейная хроника на фоне войны
Мне уже случалось писать, что я довольно противоречивого происхождения. Впрочем, послереволюционные годы связывали людей и вовсе экзотическими супружескими узами. Например, мой покойный друг Петр Вайль был по матери из ташкентских молокан Семеновых, а по отцу — из немецких евреев Вайлей.
Уроженцами Украины были мой дед Моисей и его брат Григорий. Оба любили и умели повспоминать, так что их украинское детство вошло полвека спустя в состав моего детства московского. Они были сыновьями выпускника Киевского университета Святого Владимира, уважаемого уездного врача, в свой черед командированного в Манчжурию лечить раненых на русско-японской войне. Он же в 1926 году принимал роды у моей бабушки, так что в паспорте моего отца в графе “место рождения” значился город Черкассы.
Помимо обаяния семейных преданий, Украина сделалась для меня первым личным опытом Юга и странствий. Смутно помню, как отец страхует меня, шестилетнего, в руинах крепости в Аккермане (Белгороде-Днестровском); отчетливо помню подростковое лето под Винницей в Селище на берегу стремительного Южного Буга.
Мальчиком я по случаю был вместе с отцом в Запорожье, впервые ночевал в гостинице, все трогал и восторгался. Тогда же натерпелся страху, когда мой отец оставил меня при вещах на берегу Днепра, вошел в воду, поплыл и пропал на целую вечность, и я решил, что он утонул, а папа с близорукостью минус шесть в это время блуждал по берегу в поисках сына.
С отцом же, но уже в другой раз мы сошли с поезда в Конотопе, оглушительно пахнувшем цветущей липой, и автобусом добрались до Путивля с его ленивым Сеймом в лилиях и кувшинках, где я, сидя на веслах плоскодонки, с подачи отца учился табанить.
А потом я вырос, родители умерли, и я не раз ездил в Украину — в Киев, Чернигов и Львов — уже в качестве литератора. В Украине вышли две книжки моих стихотворений, что и в относительно мирное время было приятно, а сейчас и подавно!
Так что война мордует и губит совсем не чужие мне места.
Но есть логика войны, “и мщенье — бурная мечта ожесточенного страданья”, — как сказал Пушкин, чей бюст походя сбросили с постамента недавно где-то в Украине. С неизбежностью война, как отлив, ринется вспять, обращая в руины российские города и веси, связанные у меня уже с мамой. Она с рождения принадлежала к лишенцам — так назывались выходцы из сословий, пораженных в правах, оба ее деда были священниками. Но это вредоносное родство, делавшее красивую девушку изгоем, повязало меня с провинциальной Россией — Рязанью, Тамбовом, Мценском, Мичуринском (Козловым).
Иногда из Рязани приезжал ветеринар дядя Коля, самый близкий мамин родственник, действительно “дядя”, потому что он был младшим братом маминой покойной матери. Большой, застенчивый и опрятный, дядя Коля оставлял впечатление и нравственной старорежимной опрятности. Ему стелили на полу в детской комнате, и меня это развлекало, как развлекает в детстве всякое событие, нарушающее привычный распорядок.
Существовала и другая родня, едва различимая в сумерках воспоминаний. Мне было лет десять, когда мы с мамой съездили в гости в Мичуринск — там жил другой мамин дядя, тоже Коля, со своей женой тетей Зиной. Могу расслышать на память сладкий стариковский запах их одноэтажного захламленного всяким старьем дома, откуда каким-то чудом к нам в московскую коммуналку переместилось пианино “Mühlbach” с канделябрами. Как же я его ненавидел — почти так же, как скрипку!
Тогда в Мичуринце двум девочкам-подросткам, каким-то моим дальним родственницам, было поручено развлекать меня, чтобы я не особенно маялся под разговоры старших. “Прошвырнемся?” — спросила меня одна из девочек — и неслыханное до тех пор слово рассмешило меня. То ли и впрямь помню, то ли выдумываю из идиллических соображений одноэтажную улицу в снегу, фонари, чуть ли не розвальни на заснеженном перекрестке во время этого “прошвыривания”.
По приезде в Москву я на коммунальной кухне небрежно сказал Лере, двенадцатилетней соседке по квартире: “Там были хорошие девки”. Мама непредвиденно появилась у меня из-за спины и стала кричать на меня, но я почему-то не слышал ее крика, но слышал нарастающий стрекот и очнулся в нашей комнате под одеялом в своем кресле-кровати, и мама наклонилась ко мне и сказала “ты напугал меня”. Оказывается, я начал биться, а после проспал сутки. Эти считанные отроческие припадки избавили меня от уроков физкультуры, школьных прививок, выпускных экзаменов и армии.
Через полвека с лишним я рассказал Сергею Пархоменко о мамином деде — священнике Александре Орлове, соловецком узнике. Человек дела Сергей связал меня с “Мемориалом”, но деда найти не получилось из-за слишком расхожих имени и фамилии. Зато нашелся мамин отец, умерший от рака в самом начале тридцатых, когда ей не было и четырех лет. Ян Збигневич Рачинский любезно прислал мне фотографию объявления: “Ветеринарный врач Дивногорский Иосиф Иванович. Уг. ул. Герцена и Мерзляковск. пер., 15/31, корп. 4, кв. 4. СПЕЦИАЛЬНОСТЬ: Лечение болезней собак и лошадей”. Так что я теперь знаю о своем деде, бывшем коллежском асессоре и мамином отце, больше, чем знала она, сирота.
Кровавый и варварский ХХ век оставил каждой семье считанные крупицы фамильной памяти, каждая — на вес золота. И что же мы имеем на сегодняшний день!?
Сначала от лица материнской Рязани летят ракеты в отцовские Черкассы, но вот-вот и дедовская — Моисея Давыдовича Гандлевского — Белая Церковь ответит ракетным ударом Мценску его свата — Иосифа Ивановича Дивногорского!
И весь этот ужас будет длиться и длиться лишь потому, что воровская гоп-компания чахнет над общаком и бьется над тупым кроссвордом, сидя по шконкам и шевеля от умственных усилий пальцами босых зловонных ног!
Октябрь 2022 г.
Пять чувств на бумаге
Всю сознательную жизнь занимаюсь словами, а все не привыкну, что “буковками на бумаге” кое-кому из пишущих удается передать чувственный, в сущности, физиологический опыт.
Вот Лев Толстой обилием шипящих воспроизводит шорох весеннего наста: “…впивая теплый со свежестью запах снега и воздуха при проезде через лес по оставшемуся кое-где праховому, осовывавшемуся снегу с расплывшимися следами…”
А у Чехова в повести “Три года” почтальон спускается с лестницы под грохот молотков и “морщится” от стука, а в “Моей жизни” инженер Должиков “пожимается” от удовольствия после душа.
Точно сформулированная мысль тоже, разумеется, радует, но это все-таки явления родственного алгебраического порядка: одна отвлеченность передана условными же символами — буквами, иероглифами и т. п. И поэтому не производит впечатления чего-то противоестественного или даже сверхъестественного. А наглядная или осязаемая арифметика чувственности, переданная буквами — вот это да!
У Набокова в “Других берегах” веранда, застекленная разноцветными стеклами, описывается с одним бесценным уточнением: “Когда же после всех этих роскошеств обратишься, бывало, к одному из немногих квадратиков обыкновенного пресного стекла, с одиноким комаром или хромой караморой в углу, это было так, будто берешь глоток воды, когда не хочется пить…” — вкус играет роль зрения!
А мелочь, стоящая длинных психологических характеристик! Например, у Герцена самолюбие, “кричащее, как нож по тарелке”, а у американца Гленуэя Вескотта герой, тяготясь пьяной исповедью малознакомого гостя, “как бармен протирает медную столешницу бара больше, чем нужно…”
Однажды я потерял над книгой равновесие не в переносном, а в самом прямом смысле слова — так бывает при внезапной остановке эскалатора в метро. Я в очередной раз читал “Хаджи-Мурата”, когда меня внезапно качнуло. Я снова перечитал зыбкое место — та же история. Вот, где меня повело: “Полторацкий уже возвращался к Воронцову, когда увидал сзади себя догоняющих его верховых. Полторацкий остановился и подождал их.
Впереди всех ехал на белогривом коне, в белой черкеске, в чалме на папахе и в отделанном золотом оружии человек внушительного вида. Человек этот был Хаджи-Мурат”. Совершенно кинематографическая оптика описания — по мере приближения становятся видны все более мелкие предметы (лошадь — черкеска — папаха — оружие). Я-то мысленно настроился на литературу, а она вдруг без предупреждения превратилась в кино!
Июнь 2023 г.
В поисках утраченного места
Этот очерк, хотя и печатался по случаю в фейсбуке, нарушает хронологический порядок публикации. Заметке несколько лет, и писалась она для каталога, увы, несостоявшейся выставки моего товарища, замечательного архитектора и художника Александра Бродского. В нынешних обстоятельствах очерк обзавелся дополнительным смыслом и просится в конец подборки: на прошлое посягает уже не только время, но для многих из нас и пространство — перемена местожительства, внезапный отъезд в чужие края. По-другому зазвучал и заголовок, особенно под обложкой “5-й волны”.
“Река времен”, как сказано в грозном восьмистишии Державина, уничтожает “в своем стремленьи” все, кроме искусства; впрочем, спохватывается честный поэт, искусству, в конце концов, уготована та же участь.
Тщетное и сознающее собственную тщету сопротивление стихии забвения представляется значимым источником лиризма Александра Бродского. Акцент будто переносится с изделия на его обреченность — отсюда такая пронзительная элегическая нота: автор отказывает своему труду в древней надежде стать “выше пирамид” и “прочнее меди”. Он словно подыгрывает тлену, берет его в соавторы, создавая работы из наглядного библейского праха — необожженной глины — и обрекая их на возвращение в прах чуть ли не на глазах публики. Будто включает время на ускоренную перемотку.
Есть художники с душой, сродни детскому двуликому Янусу, Тяни-Толкаю, — наполовину обращенной вспять, в сторону личного золотого века с его утраченными декорациями и реквизитом. Неприкосновенный запас первых и отрадных жизненных впечатлений, вроде вкуса прустовского размоченного в чае печенья, постоянно вдохновляет таких авторов.
Там в глубине двора неладно скроенная голубятня. Там — доминошники в кепках и стук костяшек вперемешку с замысловатой бранью. Там прочие реликтовые дворовые звуки полувековой давности — велосипедный звонок, вопли точильщиков, старьевщиков, стекольщиков и не реже двух-трех раз в год сиплый похоронный оркестр, перебиваемый слободскими причитаниями. (Этот гомон в наши дни сменила сорвавшаяся на крик сирена автомобильной сигнализации.) Еще — кривое зеркало у зоомузея на бывшей улице Герцена. Телефонные будки с пурпурным нутром, бывало наполненные гулом твоего молодого сердцебиения… Перечня утрат с лихвой хватает не на одно приятельское застолье.
Правда, изредка прошлое подает тайный знак, будто мельком встречается с тобой в толпе глазами. Почти сорок лет назад огненный кобель колли заведующей музеем-заповедником “Ферапонтово”, москвички родом, смотрелся в северной глухомани диковиной. Десятилетия спустя я наведался в те же края уже туристом, а не сезонным экскурсоводом. У монастырских стен бродила стая дворняг, в одной из них мой наметанный взгляд различил черты шотландского пращура. И меня на мгновенье тряхануло разрядом времени.
Сходным образом действует на меня искусство Александра Бродского. Он вообще наделен каким-то чудесным даром воскрешения памяти, даже непроизвольным. Однажды новогодней ночью на даче, построенной моим покойным отцом, Саша воткнул в снег с дюжину свечей — для праздничности. Когда я вышел под утро на крыльцо, из последних сил горели лишь пять, образовав W — созвездие Кассиопеи, которому давным-давно выучил меня отец. Я, собственно, и вспоминаю его всякий раз, задирая голову к небу в ясные ночи или (как он и предрекал) замечая на тротуаре люки МосГаза с отцовскими инициалами…
Сближать людей — одна из доступных рассудку задач искусства, даже миссия. Особенно драгоценен такой разговор по душам во времена, вроде нынешних, когда цивилизация дает трещину, и из-за различия опыта и быта двух-трех смежных поколений соотечественники внезапно делаются друг другу чуть ли не иностранцами — и взаимопонимание и сочувствие важны, как никогда. Справедливо считается, что ностальгический трепет над вещдоками прошлого — преимущественное право лирической поэзии: Все меньше тех вещей, среди которых / Я в детстве жил, на свете остается… (Арсений Тарковский); Здесь дом стоял. И тополь был. Ни дома, / Ни тополя… (Иван Елагин); Мы, оглядываясь, видим лишь руины… (Иосиф Бродский) — примеров прорва. Но чтобы составлять поминальные списки утраченных предметов и явлений и тем самым поддерживать связь времен, лирике, получается, вовсе не обязательно быть именно словесностью — это удается и Александру Бродскому, художнику и архитектору.
Виды родных мест, пейзажи и строения, сильно вовлечены в биографию человека, и здешнему уроженцу бывает затруднительно даже спустя годы судить эту среду обитания беспристрастным эстетическим судом — она под покровительством памяти. Можно разочароваться в книге, которой зачитывался в отрочестве, или краснеть в темноте кинозала от неловкости перед спутником, зазванным на любимый тобой в молодости фильм, но вряд ли кому-нибудь разонравится двор, где играл и шкодил сызмальства — с его всенепременным городским сумасшедшим, бабаханьем выбиваемых ковров и резким запахом зазеленевшего тополя, на который тебе предстоит “делать стойку” до скончания дней.
У всего на свете свой срок годности, это в порядке вещей, но отечественному быту и городу (как, впрочем, и многому другому) в последнее столетие не поздоровилось. Десятилетиями традиционный городской уклад и облик сводила на корню бесчеловечная альтруистическая утопия, последние четверть века — человеческий, слишком человеческий эгоизм. И, словно празднуя чью-то окончательную победу над увечной столицей, пять месяцев в году ее мостовые посыпают крупной солью — так некогда ассирийцы мстительно солили землю покоренных городов. Этому обезличенному натиску кустарь Бродский противится всем своим существом и особым талантом — одушевлять неодушевленные предметы. Поразительное умение! Кажется, поверти он в руках любую пластмассовую единицу ширпотреба, та, каким-то загадочным образом, избавится от собственного ничтожества и сделается признаком жизни — утварью с обаянием ручной работы.
Вот бы городской среде не знать грубого вмешательства с привкусом живодерни, а жить себе и жить, а если умирать, то не под ножом бульдозера, а своей смертью. Чтобы город рос, дряхлел, обновлялся и лепился, точно обжитая несколькими поколениями дача: мансарды, терраски, галереи и лестницы… Чтобы печальным символом московских холмов не возвышались семь гигантских груд строительного мусора.
Исторические аналогии — разрушение Рима, Парижа и т. п. — слабое утешение, как всякая чужая напасть: жизнь-то у каждого своя и всего одна. Не сильно ошибется и тот, кто спишет печаль Бродского отчасти на возрастные обстоятельства. Что правда — то правда. Наше поколение потихоньку-полегоньку, но, как говорится, едет с ярмарки. Тогда, тем более, может захотеться в свой черный или, наоборот, в один прекрасный день лишний раз удостовериться в пережитом и для наглядности устроить себе экскурсию по своим же детству, отрочеству, юности, запечатленным в облике улицы, переулка, проходного двора, знакомца-тополя, родительского дома, подъезда и окна. Чтобы что? Чтобы вдруг оторопеть и усомниться в собственном существовании, обнаружив вместо того, ради чего пришел, нечто неузнаваемое или даже невообразимое?.. Ни тополя, ни дома. И ни одна собака не вильнет хвостом при твоем появлении.
Александру Бродскому — и в профессиональном его качестве, и в частном общении — несвойственно брюзжание в адрес новых времен и нравов. Он не в ладу с иронией, этим весельем разочарованных, зато в его работах нередко сквозит юмор. Какой бы то ни было осудительный уклон чужд Бродскому в принципе. Клеймить и негодовать не его специальность — он занят подробным прощанием и жалостью к преходящей жизни.
Это, конечно, старая, как мир, песня, которая, однако, всегда кстати. Поскольку каждый “век шествует путем своим железным” и маленьких людских сантиментов в расчет не принимает. И все же культурная память, даже когда ее основная тема — собственная гибель, упрямо теплится, как те дачные свечки. Поэтому и нынешняя выставка, вопреки зрелищу, представшему взору публики, обнадеживающе названа автором Infragile — несокрушимое.
По случайному совпадению, мастерская Бродского находится вблизи бывшей Можайки, где прошли первые пятнадцать лет моей жизни. Так что меня каждый поход к нему в гости настраивает на предсказуемый лад. Когда-то, довольно давно, здесь можно было смотреть на медленные воды Москвы-реки, еще вовсе сельской с виду — с отмелями, мостками и умопомрачительным запахом речной прели, — и избитый, но точный образ реки забвенья, символа невозвратной утраты, понятное дело, не приходил в стриженную под полубокс голову.
2 сентября 2023 г.
Если вам понравилась эта публикация, пожертвуйте на журнал