top of page
Cover The 5th Wave vol. 3

Александр Кабанов Вместо Вия — Гомер. Стихи

Юрий Смирнов Уйгурский театр. Стихи

Андрей Голышев Два рассказа

Дана Сидерос Рада вас мясо. Стихи

Эргали Гер Про дядю Илью. Рассказ

Григорий Петухов Есть от чего прийти в отчаянье. Стихи

Тая Найденко Из Одессы с аппетитом к жизни. Рассказы

Александр Францев Пока лавочку не прикрыли. Стихи

Лев Рубинштейн Кого убили французы. Эссе

Марина Гершенович Раб лампы. Стихи

Александр Стесин Кавказский дневник

Сергей Гандлевский Охота на лайки. Заметки

Отто Буле Лев Толстой и голландский отказчик совести

Левон Акопян Казус DSCH: творчество в условиях несвободы

Об авторах

Александр Стесин

Кавказский дневник

Лева встречает меня в аэропорту Звартноц. Оля с детьми ждут нас в съемной квартире на улице Екмоляна. Оля заказала долму и женгялов хац. Лева, всегда невероятно заботливый, говорит: “Я помню, что ты любишь минералку, мы купили тебе несколько бутылок Джермука”. Вместо меня ему отвечает таксист: “А вы не знали, что здесь можно пить из-под крана? У нас тут очень хорошая вода течет. Зачем воду покупать? В крайнем случае можно набрать из пулпулака”. Пулпулак — питьевой фонтан. Стоп. Да ведь это же реплика персонажа Фрунзика Мкртчяна из “Мимино”, почти дословно! “Валик-джан, у нас в Дилижане в кухне открываешь кран, вода течет — второе место занимает в мире”. Оказывается, здесь и вправду так говорят, Данелия с Габриадзе писали с натуры. Кстати, Лева с Олей остановились именно в Дилижане. Сегодня утром приехали оттуда — не без приключений: дорога на Ереван идет через тоннель, который на днях завалило снегом. Пришлось добираться окольными путями.

     В Ереване между тем уже настоящая весна. После ужина мы с Левой идем гулять по центру, чтобы потом пересечься с Ильей Кукулиным и Машей Майофис в кафе на Абовяна. Центр — широкие улицы и проспекты, над ними — транспаранты с портретами великих (тех же, чьими именами названы главные улицы города). Абовян, Туманян, Саят-Нова, Маштоц. И примкнувший к ним Пушкин. Помпезная площадь Республики. Церковь Зоравор и часовня Анании, рядом — театр Оперы. Парки, памятники. Каскад. Всюду толпы гуляющих, напоминает гуляния в ночном Виллидже; из машин доносится армянский рэп. Люди на улицах запросто вступают с тобой в контакт. Общительные, доброжелательные. Все говорят по-русски. Да и самих русских тут хватает, по первому впечатлению — полгорода. Вот он, “исход-2022”, в диапазоне от айтишников до оппозиционеров. Вот те лица, которых мне не хватало прошлой зимой в Москве. “Прекрасные лица” звучит пошло даже в качестве шутки. Знакомые лица, свои. Я видел их каждый раз, когда приезжал в Москву, но в тот недавний приезд (первый после двухгодичного ковидного карантина и последний, по-видимому, на долгое время) город выглядел опустевшим, как будто половина горожан так и осталась на своих подмосковных дачах, где пережидали пандемию. На улицах было гораздо меньше народу, некоторые по-прежнему ходили в масках, а те, что без масок, — чужие, другие. Теперь же они здесь, знакомые московские лица, которых не было там; и их присутствие меня радует (не знаю, впрочем, радует ли оно ереванцев).

     Идем по проспекту Маштоца, и я, как всегда, замечаю все советские марки машин. В эту игру я играю всю жизнь, с тех пор как коллекционировал машинки в детстве.

     — Гляди, вон “копейка”, а вон “пятерка”, как у нас когда-то была, а вон “Москвич”… Машины из детства. Небось и “Победы” еще остались.

     — А что “Победа”? Хорошая машина была, между прочим, — неожиданно раздается голос у меня за спиной. Это случайная прохожая, пожилая армянка, завернутая в шерстяной платок, решила вмешаться в наш разговор. — Их же ЗИЛ производил! Вы знаете, что там в двигателе все было спаяно золотом и платиной? Потому за этими машинами, когда их списывали и на слом отправляли, очень охотились иностранцы. Всякие там заграничные золотоискатели. Да-да. Не верите? У моего отца была “Победа”. Так ему немцы за нее сто пятьдесят тысяч долларов предлагали!

     Лева объясняет, что здесь это в порядке вещей, все считают своим долгом высказать мнение или дать тебе ценный совет: продавщица, прохожий, таксист. Обаятельная непосредственность. Люблю такое. В Грузии, кстати, этого нет. Грузины тоже приветливы и общительны, но по-другому.

     Вспоминаю: еще лет десять или двенадцать назад в Москве считалось хамством и непозволительным барством, если ты, тормознув такси (и уж тем более — частника), не садился на переднее сидение и не начинал тут же общаться с водителем. Для меня это обязательное общение всегда создавало стрессовую ситуацию: разговор неизменно выруливал на тему дорожных работ (а такую-то улицу видали, как перекопали?), сносов, новоделов и прочих нежелательных изменений в облике города. И мне оставалось либо ограничиться нечленораздельным согласным мычанием, либо с пер­вых же слов выдать, что я “не отсюда”. Потом все изменилось: частники в Москве исчезли, появилось Яндекс-такси, где пассажиры садятся уже только сзади и в контакт с водителем (который в половине случаев сам “не отсюда”) вступают редко.

     А здесь, в Ереване, стало быть, прежняя практика выжила, несмотря на все Уберы и Яндекс-такси. Ереванские таксисты тут же заводят разговор, но тебе уже необязательно пыжиться и мычать: все и так понимают, что ты “не отсюда”. Правда, и за кавказца тоже принимают. Армяне — за грузина, грузины — за армянина. “А ты сам-то кто? — спрашивает таксист, вызвавшийся показать мне Эчмиадзин. — По национальности кто, грузин или армянин или… другое?” Помнится, в детстве мальчишки из старших классов обзывали меня “грузинским отродьем”. “Фамилия?” “Воробьев”, — врал я. “Ну да, как же, Воробьев. А то мы не видим, что ты — грузинское отродье”. Белобрысого старшеклассника, не поверившего, что я — Воробьев, звали Костя Бобров. Впоследствии я узнал, что Бобровым он был по маме, а отцовская фамилия была Хавтаси.

     “Грузин или армянин или… другое?” Свой не свой, но что не русский — это точно. И это при том, что сам я, бродя по Еревану, выхватываю взглядом из толпы “знакомые московские лица”. Для меня эти лица — свои, а мое лицо для них — вряд ли. Глядя на меня, они, вероятно, видят местного человека. Армянина от еврея, да еще от сефарда, сразу не отличишь. Впрочем, и российская публика при ближайшем рассмотрении оказывается куда более разношерстной, чем сперва показалось. Вот амбал со стрижкой “бобрик” и лицом футбольного болельщика орет в мобильник что-то про пиндосов и обнаглевший Запад. Что здесь делает этот человек? Может, просто в отпуске? Но следующая же реплика опровергает эту версию: “Да не, жить можно. Ну, все по-русски говорят. Ага. Ну, а что, я армянский, что ли, учить буду? Боров здесь. А? Я говорю, “боров здесь”, это у них так будет “здрасьте”…” Боров здесь, это уж точно. Самый что ни на есть боров. Брезгливо отвернувшись, я мысленно повторяю ключевые фразы, которые репетирую уже третий день. “Барев дзес”. “Шноракалюцюн”. “Шноракалюцюн”, — старательно выговариваю я, расплачиваясь с таксистом. И он, уже успев понять, что я не грузин и не армянин, а “другое”, отвечает с добродушным смешком: “У нас все говорят просто “мерси”“.

     Илья с Машей и Алей сидят в кафе Централ на Абовяна. С ни­ми — их приятельница, армянка, жена известного кинодокументалиста. Все наши разговоры предсказуемы, и эта предсказуемость уже давно вошла в привычку. В 2014 все говорили про Крым, в 2016 — про Трампа, в 2020 — про ковид. Одна беспросветность сменяется другой, еще более беспросветной. Теперь большинство моих московских друзей — “релоканты”. И я, эмигрант с тридцатилетним стажем, чувствую себя так, как, вероятно, чувствовали эмигранты третьей волны, когда четвертая волна вынесла к ним из-за железного занавеса родных и близких. Но аналогия моя не вполне верна. В чем разница между эмиграцией и эвакуацией? Первое — это мучительное ожидание и долгое прощание, а второе — это настоящее, не успевшее стать прошлым. “Просто не верится, — говорит Оля, — что ты вот так вот взял, все бросил, сел в самолет и к нам сюда прилетел”. Но ведь и сами они взяли, все бросили, сели в самолет и уехали. Моя спонтанность их спонтанности не ровня.

     “А еще слышали последнюю новость? Апрельский “Нонфик” отменили!” Новость про отмену ярмарки “Нон-фикшн” напоминает мне глупый старый анекдот: “А Рабинович дома? — Рабинович умер. — Так это что же, значит, на рыбалку он не пойдет?” Анекдоты, сплетни, уютное общение в кафе на фоне полной неопределенности и страха. Разговоры без конца. Подавленность сочетается с возбуждением. Лихорадочная активность, усиленное общение всех со всеми. Кто-то уже пытается поднимать новый бизнес, кто-то устраивает культурные мероприятия. Пока шли от Абовяна до Екмаляна, позвонила тбилисская знакомая: “Саша, да. У нас в Тбилиси поэтический флэшмоб. Удивительная молодежь собралась. И все наши любимые поэты подключаются и читают онлайн свои стихи. Свяжитесь с нами, если сможете. Это все совершенно спонтанно и невероятно пронзительно. Какое-то внезапное чудо. Вот прямо сейчас. Приходите и почитайте. Абсолютно счастливый экспромт”. Все пытаются что-то делать — выступают, читают, пишут свои “Окаянные дни”. Желание зафиксировать момент. Стало быть, все надеются, что это — только момент, пусть и переломный; что — не конец. Все еще когда-нибудь будет, важно в это верить, Левочка, дорогой. Даже если сейчас кажется, что впереди ничего нет. “Завтра — это так далеко, что кто его знает”.

     А сегодня — воскресный день, в Ереване стоит моя любимая весенняя погода, и мы едем за город, в Гарни и Гегард. “Для Армении это, как для России — Суздаль и Владимир”, — объясняет Лева. Гегард — средневековый пещерный монастырь, а Гарни — храм богини Митры, построенный армянским царем Трдатом I в первом веке нашей эры. Лева видел эти памятники десять лет назад, когда ездил в Армению по какой-то литературной программе. “А сейчас, что вы уже видели?” “А сейчас мы ничего не видели, — жалуется Оля. — Сидим безвылазно в своем Дилижане и даже его не посмотрели”.

     Чудо и есть. Монастырский комплекс, выдолбленный внутри скалы, напоминает эфиопскую Лалибелу. Напоминает не столько архитектурно, сколько по общему ощущению. Между Эфиопией и Арменией вообще много общего. И тут, и там — древневосточная христианская церковь. Армения — первая страна, принявшая христианство, Эфиопия — вторая. Обе — древние цивилизации в горах, с письменной историей в несколько тысяч лет. Лалибела, где я побывал в 2013 году, стала одним из главных архитектурных впечатлений за всю мою жизнь. “Нет ничего более поучительного и радостного, чем погружение себя в общество людей совершенно иной расы, которую уважаешь, которой сочувствуешь, которой вчуже гордишься”. Я мечтал побывать здесь с тех пор, как в юности прочитал “Путешествие в Армению”. Теперь, значит, и мне “удалось наблюдать служение облаков Арарату”. Храм из туфа, хачкары, скиты, барельефы, а вокруг — Араратская долина. И как дополнительное чудо — “Симфония камней” в ущелье Гарни, горное образование в виде тысяч правильных шестиугольных цилиндров из базальта, гигантский перевернутый оргáн. Рядом — поселок с туристическим центром, искусственный пруд, в котором плавают стерляди и форели. Лавочница наливает персикового и кизилового самогона — на пробу. “Легко пьется, да? И ведь не подумаешь, что в нем 50 градусов. Хочешь еще сливовый дам попробовать?” Нет-нет, сливового не надо.

     Водителя, который возит нас по этим местам, зовут Арутюн. Он, как и все здешние водители, крайне общителен. Понимаю, что цитировать таксистов — еще более избитый ход, чем пересказывать сны. Но удержаться трудно, особенно здесь.

     — А вы из Москвы? Здесь сейчас полгорода из Москвы. Ну, и как там, в Москве?

     — Я там не живу. Я живу в Нью-Йорке.

     — А, так вы олигарх!

     И снова — обязательный вопрос про “армянин, или грузин, или другое”:

     — А вот вы такой темный, я вижу, почти как мы… Это же…

     — Я еврей, — говорю, устав от всех этих хождений вокруг да около “национального вопроса”.

     Арутюн ошарашен:

     — А… Вот прямо так и скажете, да?

     Я сижу спереди, семья Обориных — сзади. Стало быть, Арутюн — на мне, а они вольны общаться между собой. Но водитель наш все слышит. Стоит Леве упомянуть, что кто-то из общих друзей собирался идти сегодня на митинг, как Арутюн оживляется:

     — На митинг? На какой митинг?

     Выжидательная пауза. Мы не реагируем.

     — Скажите, а это правда, что в Армении варят суп из кизила? — спрашиваю я, переводя разговор на другую тему.

     — Конечно, правда, Саша-джан. У меня в квартире сейчас есть. Угостить вас?

     Уже по дороге обратно в Ереван он не выдерживает и спрашивает напрямую:

     — А вы как думаете, что с Украиной будет?

     — Думаю, что ничего хорошего не будет. А вы как думаете?

     — Не знаю, — вздыхает он. — Может, и нас скоро всех убьют. Мы ничего не решаем, брат.

 

Вечером — в аэропорт, рейс на Тбилиси. В самолете Ереван — Тбилиси одни русские. Мама кормит ребенка сырниками, котлетами. Все свои. По последним оценкам, за последний месяц около тридцати тысяч россиян приехали в Ереван и примерно столько же — в Тбилиси. Армянская приятельница Кукулиных говорит: “Ереван сейчас еще русей, чем обычно”. В облюбованной нами таверне “Ереван” каждый вечер очередь, как во времена моего детства — в Макдональдс на улице Горького; и все в этой очереди из России. То и дело сталкиваешься на улице со знакомыми. Как будто весь несостоявщийся “Нонфик” или КРЯКК разом переместился сюда. И мне впервые с возраста одиннадцати лет не хочется в Москву. Кажется, из Москвы уехали не только многие из моих друзей, но и та часть московской жизни, которая была мне дорога. Вот почему я впервые не скучаю по городу, где родился. Но для меня это несложно, я — американец. Другое дело те, к кому я сейчас прилетел, — те, для кого настоящее не успело стать прошлым. Все здесь, но каждый сам за себя. Все пытаются выжить. Помню эту борьбу за выживание по нашему эмигрантскому опыту, и помню, что ей всегда сопутствует сосущее чувство одиночества, сколько бы рядом ни было других таких же, как ты.

     По Тбилиси бродят толпы русских. Кажется, здесь их еще больше, чем в Ереване. Больше, чем самих грузин. Надо сказать, русских туристов здесь было много и в 2018 году, но атмосфера, разумеется, была совсем другая. Нынешняя толпа — разношерстная, в диапазоне от девиц в миниюбках и на высоких каблуках, пряной толпой ломящихся в модный бар, до нищего студента, устроившего себе рабочий кабинет на скамейке (обшарпанный ноутбук с наклейкой “Make love, not war”, бутылка “Набеглави”; словом, эконом-класс, на кафе денег нет). В популярном баре “Чача-тайм” нас обслуживает русская официантка, сверху донизу покрытая красочными тату. Она здесь давно, по-грузински лопочет бегло, а по-русски — что ни реплика, то перл. Вынос заказанных напитков сопровождается торжественным “Тададам-тадааам!”. При этом один из напитков расплескался по всему столу, и “тададааам” переходит в “опаньки!”, а в следующую секунду она уже смотрит не на нас, а на новых клиентов, в нерешительности топчущихся у входа. “Заходим, не стесняемся!”. В ответ на “большое спасибо” звонко выкрикивает: “Большое не за что!”. Чувствует себя как дома.

     Линор говорит: в Ереване все веселы и расслаблены, а в Тби­лиси — напряг и хейтерство, все на нервах. По моим наблюдениям, не совсем так. За те три дня, что я провел здесь, с утра до вечера гуляя по городу и разговаривая по-русски, никакой особенной ненависти в воздухе я не почувствовал. Да, действительно, тбилисцы сейчас не так приветливы, как обычно, но в целом не более враждебны к приезжим, чем жители среднего европейского города. Просто здесь, по-видимому, планка изначально была установлена выше, чем в той же Европе. Все привыкли, что грузины — само радушие, а сейчас это не так (и было бы странно, если б было иначе).

     Впрочем, я помню заповедь “не путай туризм с эмиграцией”. А я здесь не просто турист, но гость, окруженный теплом и заботой. К тому же я вернулся в город, в который влюбился четыре года назад и с которым у меня связано столько чудесных воспоминаний. Иными словами, мою оценку трудно назвать объективной. Мне просто хорошо здесь — снова бродить по Сололаки, Бетлеми и Воронцово. В первый раз побывать на “Фабрике”, на Дезертирском рынке, на башне у Габриадзе. Ночью пройти по улице Плеханова с ее кальянными и бильярдными. Как будто попадаешь на Ближний восток или на улицу Стайнвэй в Квинсе: все надписи на арабском и на фарси, в кафе сидят мужчины, борода к бороде, а женщины в хиджабе — отдельно. И отдельно — без хиджаба — подвыпившие обольстительницы, чья работа — завлекать и развлекать бородатых клиентов. Всюду неоновая подсветка, кальянный пар и дым мангалов. Это Восток. А Грузия — не Восток, Грузия — это Грузия.

     Даже сейчас, когда, похоже, весь мир находится во власти злобы и страха, здесь то и дело проступают обаятельно-анахроничные приметы прежней жизни. Открываются ворота, ведущие в один из дворов Чугурети, и оттуда грозной поступью выходит огромный пес. Смотрит на нас, мы на него. Вид свирепый. Но зеленщик из дома напротив, видя наше замешательство, успокаивает: “Не бойтесь, идите себе спокойно, он вас не тронет”. На соседней улице строители работают отбойными молотками — пыльно, шумно. Мы надеваем маски, чтобы не дышать этой пылью. И тогда они прерывают работу, чтобы пропустить нас, и разводят руками: “Ну, что мы можем поделать, простите, что так”. Бомжеватого вида старуха курит на лавке; когда мы проходим мимо, она прячет за спину сигарету, чтобы не дымить на нас. Врожденная деликатность.

     В Бетлеми старуха-грузинка, продавщица в сувенирной лавке, наставляет по-русски какого-то болезного парня, кричит ему: “Я тебе позвоню, когда будут хорошие дни”. И уже вдогонку: “Погоди, может, тебе деньги нужны, а? дать тебе немножко денег?”. Он мотает головой, его лицо закрывает маска, видно только, что доходяга — больной или наркоман, парень лет двадцати, припадочно кашляет в маску и уходит нетвердой походкой. Кто она ему? Кто он ей?

     Как хорошо и странно, что в эти три дня в Тбилиси весь нынешний мрак казался таким далеким, даже дальше, чем из Америки. Мы гуляли по Бетлеми, поднялись до самого верха, где крепость Нарикала, Мать-Грузия и ботанический сад. Первое апреля — день рождения Иры. Пришли гости, был настоящий праздник, грузинское застолье с умопомрачительным количеством вкуснейшей еды. Вкусно, весело, уютно. И эта огромная семья за столом, как будто вдруг оказался внутри старого грузинского фильма. И на этот вечер — ни войны, ни ковида, прежняя жизнь в лучших своих проявлениях. Человеческое тепло, семейная забота и любовь.

     Несколько лет назал я стал регулярно бывать в Москве, из которой уехал ребенком и по которой скучал всю жизнь. И вот Москва снова недосягаема — на неопределенный срок. Но, может быть, продолжение — здесь? Вряд ли многие из приехавших останутся на Кавказе, для большинства это, наверное, перевалочный пункт. Хотя, как знать.

 

Снова в Ереване. Сегодня — насыщенная программа последнего дня, предотлетные хлопоты. Всюду успеть, со всеми повидаться. Сдать срочный тест на ковид, без него обратно в Америку не пускают, хотя волна ковидного штамма “омикрон”, в связи с которой ввели это правило, уже сошла. Путешественник в эпоху ковида подобен любителю виндсерфинга: ловит волну, чтобы заскочить (на борт самолета) в самый благоприятный момент. Сейчас благоприятный? В Грузии люди ходят по улицам в масках, а в Армении маску носит всего один человек — я.

     В монастырь Хор Вирап нас везет водитель по имени Вага. Он нашел меня в аэропорту, один из многочисленных частников, осаждающих туристов предложениями довезти до города и заламывающих астрономические цены. Но Вага запросил втрое меньше, чем остальные. Так дешево, что даже подозрительно: в чем тут подвох? Оказалось, никакого подвоха. Просто старый бомбила на развалюшном драндулете. Он хороший, этот Вага, и его почему-то жалко. Щуплый старичок с прокуренным, сиплым голосом. Сипит так тихо, что его почти не слышно. Как сказал Гандлевский, когда мы летом 2018 года вышли на тбилисский Мейдан и методом тыка нашли там водителя для поездки в Давид-Гареджа: “Мне нравится этот Каха, у него глаза не бегают”. У Ваги тоже не бегают, и я решил снова воспользоваться его услугами, когда мы с Олей, Петей, Яшей, Машей Майофис и Алей Кукулиной собрались в Хор Вирап. Драндулет Ваги, хоть и на ладан дышит, зато внедорожник, туда все шесть пассажиров влезают. Вага жалуется, что внуки ему портят машину, вечно что-нибудь тащат из бардачка. А в бардачке у него кассеты (да-да, машина с кассетником!) и другие важные вещи: отвертки, фантики, зажигалки. Но сейчас ему все это ни к чему, он держится за руль обеими руками. Он верит в пословицу “тише едешь, дальше будешь”, и нас медленно обгоняют чайники. “Зато без аварий”, — подмигивает мне Вага и тут же чуть не врезается. “Не бо-о-ойся, сынок, — сипит он в ответ на мой нецензурный выкрик, когда мы чудом избегаем аварии. — Я хороший водитель. Не просто хороший, если хочешь знать, я знаменитый водитель”. Далее следует история о том, как он однажды возил какую-то эстрадную певицу, и его фотографию поместили в газету. При выезде из города драндулет Ваги ломается, он дергает какие-то проводочки. “Не бо-о-ойтесь”, — обращается он уже ко всем нам. Оля с заднего сидения пишет мне СМС: “Господи, где ты его откопал?”

     Хор Вирап находится на самой границе с Турцией, у подножия Арарата. Вечный мираж библейской горы на горизонте, едва различимый в кисельной синеве, отсюда виден более отчетливо, а еще отчетливей — пограничные смотровые вышки. Монастырь очень живописен, он стоит на вершине холма, с которого открывается вид на долину в белых цветах персиковых и абрикосовых деревьев. Слоновьи складки гор, бурые склоны с прожилками снега, пейзаж, от которого перехватывает дух. Во II веке до н.э. на этом месте стоял город Арташат, столица древней Армении. В начале IV века здесь, в подземном каземате, царь Трдат III в течение тринадцати лет держал в заточении Григория Просветителя. А в VII веке над подземной тюрьмой построили базилику с полукруглой апсидой. Сейчас в этой базилике празднуют крестины, важнейшее событие для армян. Целая толпа гостей, разодетых в пух и прах, мать и отец — нарядней всех, фотографируются с ребенком (по виду полуторагодовалым) на руках, в каждом притворе, в каждой пристройке к церкви, перед алтарем и перед каждой иконой, им надо обойти эти святые места и везде сделать по фотографии. У них торжественно-каменные лица людей, осознающих важность момента, и за их торжественностью мне видится естественная конфузливость: они не привыкли к этим нарядам, к церемониальности, они горды и чересчур серьезны. Что же касается ребенка на руках, тоже выряженного в пух и прах, он орет, как ему и положено.

     На обратном пути Петя и Яша забираются на какую-то скалу, Оля кричит им вернуться, и вдруг армянин с огромным пузом бежит за ними, с неожиданным проворством взбегает по этой скале и ловит их там, безостановочно крича при этом: “Ты что? Ты что? В больницу захотел! Тебе сейчас в больницу надо будет!” В больнице мы сегодня уже были. “Куда родители смотрят? Идиоты! Совсем мозгов нет!” — не унимается спасатель. Колоритная смесь заботы и грубости. Забота, впрочем, не обязательно востребованная: мы с Олей все время следили за детьми, и никакой опасности сверзиться со скалы я там не видел.

     После Хор Вирапа мы поехали смотреть на развалины крепости Эрибуни — период Урарту, 782 год до н.э. “История СССР от древнейших времен до 1867 года” — название учебника всегда звучало смешно. Но вот они, древнейшие времена. Урарту — это было здесь.

     С лотка на улице Саят-Нова продают диковинную армянскую зелень — бутень, купену, авелук, резак, просвирняк, портулак и т. д. Маша с Ильей всегда здесь покупают. Всегда одна и та же реприза. Продавщица, плохо говорящая по-русски, подзывает своего соседа, торгующего книгами, чтобы тот объяснил, что есть что. Он слывет знатоком русского языка (видимо, выучил в армии). Он подходит с важным видом и, на какой бы пучок мы ни указали, отвечает с расстановкой: “Какая? Эта? А, эта по-русски называется “зелень”. Очень хорошая”.

     В таверне “Ереван” — живая музыка, целая группа в национальных костюмах. Дудук, барабаны, несколько певцов. Стараются на ура, выступают весь вечер почти без перерывов. В какой-то момент выясняется, что вся эта музыка — отнюдь не стандартная часть программы ресторана в субботний вечер; ее заказали ко дню рождения, причём именинник — мальчик лет трех-четырех. Он сидит, ошалевший, во главе стола, окруженный горным массивом подарков и взглядами любящей родни. Вероятно, два-три года назад его тоже крестили в монастыре Хор Вирап.

     В ресторане нас много: Кукулины, Вася Осипов с семьей, Оля с детьми, Линор и я. Все тут, в Ереване. Вася ждет визы в Германию (Максим уже там), собирается пересдавать там экзамены на врача и заново проходить стажировки; для этого ему нужно для начала выучить немецкий, которого он не знает. Мне кажется, я бы не сдюжил. Линор была в Тбилиси, сейчас в Ереване. Встречается с людьми, берет интервью, наблюдает и конспектирует “исход-22”. Рассказывает про “чатики”, про cuddle parties и рандеву в барах, про митинги. Про релоцированных работников компаний (у которых могут быть какие угодно взгляды). И про тех, кто приехал сюда, чтобы развивать “челночный” бизнес: поставки между Европой и Москвой через Армению. Из Еревана Линор полетит в Стамбул, третье средоточие нынешней эмиграции-эвакуации, средоточие рассеяния. Я — тоже в Стамбул, но только транзитом. В Стамбуле я был несколько лет назад. Тогда я и не подозревал, что в этом городе у меня есть дальняя родня — турецкая ветка Витисов, именующая себя Бетеш. В Израиле я чудом нашел Мишу Моргенштейна, а этих родственников никогда бы не отыскал, даже если бы знал об их существовании. Думаю, никого из них не осталось, а к могильным камням я равнодушен. Но зато я до сих пор помню Султанахмет, Топкапы, Долмабахчесарай, Таксим, Ускудар.

     Чем ближе мой отъезд обратно в Нью-Йорк, тем больше мной овладевает уже знакомое гнетущее чувство бессилия, бессмысленности, страха. Оно все время со мной, это чувство. Пока я был в Армении и Грузии, оно отошло на задний план, как хроническая боль, на время заглушаемая болеутоляющими. А теперь обезболивание заканчивается.

     Начинаю понимать, что один из моих главных страхов — это страх рассеяния. И что он — не только у меня. Это, можно сказать, национальный страх: еврейский, заложенный генетически. Казалось бы, за почти три тысячи лет со времен Вавилонского плена можно было и привыкнуть. Но диаспора, как пророчествовал Иезикииль, повторяется из поколения в поколение, причем — всякий раз в новой форме; это самовоспроизводящаяся система. Вот и моя пожизненная тема — эмигрантский опыт. В детстве очередная волна эмиграции из СССР вынесла меня на западный берег Атлантики, и с тех пор я так часто оглядываюсь на свои “другие берега”, что со временем научился заново различать очертания. Вижу тех, кого знал ребенком, знакомые лица на фоне знакомых мест. За ними виднеются другие лица, но те уже расплывчаты, потому что с них начинается история семьи, которой я не знаю. Знаю только, что в предыдущем поколении тоже было бегство — из Румынии. Одни оказались в Советском союзе, другие — в Израиле, третьи — в Латинской Америке. Четвертые не оказались нигде: погибли в концлагере. Но и те, кто выжил, навсегда разделены государственными границами и древними обидами, превратившимися с годами в привычную аксиому “мы не общаемся”. Разбросаны и разобщены настолько, что уже неизвестно, кто кому кем приходится; кто жив, а кто умер. Кроме мамы с папой у меня нет старших родственников. Во всяком случае, тех, с кем я поддерживал бы связь. Есть только смутные лица без имен, имена без лиц. Может быть, поэтому меня всю жизнь так тянуло обратно в Москву. Там была твердая почва — друзья детства, единственная доступная мне точка отсчета. В первые годы эмиграции больше ничего и не было. Когда же ювенильная пелена одиночества спала, позволяя, наконец, не только вглядываться в щемящее марево “других берегов”, но и смотреть по сторонам, я начал осознавать свою принадлежность к поколению детей эмиграции, и эта принадлежность стала новой почвой под ногами. Уже не эмигранты в прежнем смысле, а люди, выросшие между культурами, владеющие несколькими языками, не боящиеся свободного перемещения по миру, в том числе и возвращения. Так называемый “global Russian” — это тот, кому под силу вернуться. Границы открылись, а то и вовсе стерлись с помощью Интернета. И, стало быть, в поколении моих детей этой пластичности будет еще больше. Не будет рассеяния, а будет свобода многогранного и многоязыкого мира без границ. Так казалось еще в 2019 году. Надо ли говорить, что сейчас, три года спустя, все выглядит совсем иначе. Если нас всех не накроет ядерным взрывом (присказка последних месяцев, уже начинающая напоминать толстовское компульсивное “ебж”), я боюсь, что новый опыт рассеяния будет с нарастающей скоростью отдалять меня от тех, с кем я еще совсем недавно дружил через океан. Как от оставшихся в Москве, так и от уехавших в Ереван, в Тбилиси, в Израиль. У тех, кто остался, уже формируется новый коллективный опыт, непроницаемый для всех остальных. А те, кто уехал, переживают эмиграцию в прежнем смысле, уже без романтических идей вроде “global Russian”. И неважно, что “это не эмиграция, это эвакуация”. Результат один и тот же: одиночество, отчуждение, отдаление. Понимаю и про себя: я, прошедший через все это тридцать лет назад, сейчас в привилегированном положении. Я — русский американец. И я снова теряю близких людей, родню, снова не знаю своей семьи. Как и все сейчас теряют друг друга.

Апрель 2022 г.

Если вам понравилась эта публикация, пожертвуйте на журнал
bottom of page