top of page
Cover The 5th Wave vol. 3

Александр Кабанов Вместо Вия — Гомер. Стихи

Юрий Смирнов Уйгурский театр. Стихи

Андрей Голышев Два рассказа

Дана Сидерос Рада вас мясо. Стихи

Эргали Гер Про дядю Илью. Рассказ

Григорий Петухов Есть от чего прийти в отчаянье. Стихи

Тая Найденко Из Одессы с аппетитом к жизни. Рассказы

Александр Францев Пока лавочку не прикрыли. Стихи

Лев Рубинштейн Кого убили французы. Эссе

Марина Гершенович Раб лампы. Стихи

Александр Стесин Кавказский дневник

Сергей Гандлевский Охота на лайки. Заметки

Отто Буле Лев Толстой и голландский отказчик совести

Левон Акопян Казус DSCH: творчество в условиях несвободы

Об авторах

Юрий Смирнов

Уйгурский театр

ФИЛЬМ

 

Всё, что можно будет написать о войне,

Напишут другие.

Смельчаки, шагнувшие в ад первой линии и отскочившие целыми, с минимальным набором ментальной травматики. Храбрецы, рванувшие через границу и пьющие полусладкое на берегах Лигурийского и Адриатики.

А я трус.

Я желе человека.

Моё дело простое, как кризис жизни таракана без лапок — ещё десять минут, а потом ещё три, и так четверть века, в контуре противотараканьего карандаша,

Еле и чуть дыша.

 

Впрочем, я собрал вас сегодня не для рассказа о кафкианской судьбе самого близкого мне человека, а ради горького смеха, знаете, бывает смех, душащий горло, как жёсткий хомут.

Так вот, в битве за ёбаный город Бахмут погибли три индиви­дуума, которых я знал (это те, чьи некрологи я видел, уверен, есть и другие, вернее, их уже нет).

Им было по-разному лет, и ни с кем из троих я не был особо дружен, никто из них не любил оружия, не кричал клестом на безумных митингах, не корчил из себя децибелого викинга. Все они занимались кино и кино любили.

Их не убили. Они не умерли.

Они смешались с землёй и сталью.

Они были и перестали.

 

Я представляю себе фильм Олега в декорациях Вовы, над которым иронизирует Женя в статье для сайта “Пекельні арії”, тихо радуюсь, что не пишу больше киносценарии, весёлые, мертвые, недорогие.

 

Всё, что нужно будет написать о войне,

Напишут другие.

ИЮЛЬ

 

Спит человек.

А ночь не спит, дышит.

Ветер не спит, лапает крышу за выпуклость шиферную.

Оператор пусковой установки не спит, шифрограмму читает.

Кот семижизник читер под пионом чихает.

Ах, ночь какая, — вздыхает смерть.

 

Дом, домовина, клеть.

Полон-пуст, словно круг ледяной,

Мёрзлой голубоватой слюдой,

В доме нет ничего, даже войны.

Но что нам стоит заполнить его войной,

Как тяжёлой водой?

 

Смерть — капризный трёхлетка в одном розовом тапке,

Разбросал игрушки и ревёт белугой.

Ну не надо, не плакай, детка,

И мы, его верные слуги,

Собираем ракеты и танки,

Складываем в коробку.

Спит человек и во сне смеётся,

Робко,

Даже заискивающе.

Он во сне сейчас на границе,

Едет к любимой.

И офицер,

Чёрный ромб,

Пошутил

Про соскучился по её сиськам.

ВЕСТАЛКА

 

Мне было шесть,

Когда я искупался в Стиксе.

Не вру.

В Софиевке, в подземном водном мире,

Построенном Потоцким, предателем и трусом, для Софии, своей звёзды.

Мы были на экскурсии.

Отец повёз студентов,

Ну и меня с собою прихватил, я был прекрасный сын, послушный без приказа, начитанный, весёлый и спокойный.

Такого сына можно брать в поездку, такого мальчика тетёшкают студентки, и без того любимый препод им кажется почти что идеалом, но, так и быть, вернёмся к Стиксу.

Граф был большой оригинал. Я понимаю — гроты Афродиты, волшебный сад, и розовые стены — гламур и будуар. Но Стикс копать? Танатосу хватило бы скалы Тарпейской на входе в парк.

Наш экскурсовод пропел скороговоркой уманской, что это место казни в Древнем Риме и рассказал легенду о весталке, предавшей то ли честь, то ли республику.

(Кстати, последним из казнённых на скале был Шимон Бар-Гиора, еврейский партизан, враг Рима, а невдалеке от парка жил цадик Нахман, враг молчанья).

Мы шли за ним, мы видели змею, и куст, и родника кинжал, и птицу нежную, отец ей чёрный лебедь, мать фламинго, и торжество камеди, и камень-бегемот, убивший сорок душ при водруженьи.

“А вот и он, подземный шлюз, жемчужина и бездна”, — сказал Вергилий наш и растворился в солнечном луче. Два Харона весьма красноречиво смотрели на студенток КИСМа, кысмет, ылдыз, подземная река, билет не помню сколько, пять копеек детский, а взрослый, нет, не помню.

Не все решились. Как ни странно, поход на веслах под землёй прельстил не всех, а девушка одна, в нее влюбился я ещё в автобусе, Арина, упала в обморок, как было принято в конце осьмнадцатого века.

Ну дальше всё понятно. Мы поплыли, я хотел понять, что там на дне, лег на борт, заглянул в глаза потоку и провалился в холод замогильный.

Отец нырнул за мной, вернулись на поверхность мира, за кустом рододендрона я выкрутил штаны, трусы и майку “Спартакиада СССР”. Девчонки отогрели чаем и нежностью, отец, казалось, не заметил мой эпик фейл, за что ему я вечно благодарен. Спасти и сделать вид, что не спасал, — так делал он, и я стараюсь делать.

А в Стиксе я увидел деву с лицом Денёв и телом ската, вру, не увидел ничего, вру, видел то, что знать тебе не надо.

ЗЕЛЁНЫЕ

 

Она обнимает его только справа.

Там есть не обожжённое место.

Чуть ниже ребер.

Она говорит:

— Ну глаза, ничего, я буду твоими глазами, буду тебя водить в парк возле нашего дома, буду всегда красивая, как до войны, не разожрусь, не расклеюсь, ты же помнишь, какая я?

Он хрипит — помню, гортань сожжена, но частично, подлежит восстановлению, лёгкие тоже выдержали, доктор доволен. Она говорит:

— Ну, руки немного остались же, будут протезы, я смотрела ютуб, ты не представляешь, какие сейчас умные руки делают, подключают их к мозгу, будешь всё чувствовать.

 

Он и так всё чувствует.

Это даже не боль, это её святилище, она суть ледяной огонь, а когда морфий — просто ужасная боль, он ненавидит морфий, но он вежливый, терпит, не говорит никому. Говорит она:

— Я люблю тебя, я не брошу тебя, я люблю тебя, я не брошу тебя, я люблю тебя, я не брошу тебя.

— Мне всё равно — хрипит он, тупо врёт, он хочет, чтобы она ушла и не мучилась с ним, впрочем, он понимает, что она не уйдёт, пока он не превратится в дым над крематорием номер один, а он чувствует, что победит смерть и тлен, ниже пояса он всё ещё молодой олень, да и справа есть практически необожжённый бок, и, возможно, какой-то биоайтишный бог уже придумал искусственный суперглаз и оставил две пары зелёных для нас.

ПЮИ-ДЕ-ДОМ

 

Мирная жизнь во время войны — когда воскресенье и нет жары, идёт “Тур де Франс”, гонщики взбираются на потухший вул­кан, красивые женщины сменяют любимых женщин в телеге и мессенджере, тихо шуршит деликатным ёжиком текст очередного рассказа, на ужин брокколи и авокадо, так надо.

 

Журналисты заблюрили лица тех, кто лежал возле машины, просто цифровые квадратики в двух лужах крови.

 

Ответив очередной красотке витиеватой конструкцией, повыша­ю­щей самооценку всех, кто находится в зоне действия ком­пли­мента, смотришь в экран ноутбука, и внезапно — как они могут радоваться велогонке, когда нас убивают и мы убиваем?

 

Просто приехали с передка за харчами для взвода, разнообразить меню. Запарковались у магазина.

 

А ты, как так можешь? Лежать, не умирая, флиртуя, худея, записывая рассказы, пользуясь комфортабельным туалетом, посматривая велогонки и баскетбольные матчи? Как ты это можешь?

 

Кого-то из них двоих сразу убило, кто-то притихший глубокий трёхсотый поехал в больницу, но не доехал до жизни.

 

Мирное. Недавно к тебе приезжали за довоенным долгом, сидели в саду, говорили, на небе воздушный бой, истребитель охотился за табуреткой, вишни вкусные у тебя, рви ещё, не стесняйся.

 

Не досмотрел этап “Тур де Франс”, друг позвонил, брат погиб, поехали в город, запарковались, видео посмотри, там машина, на которую мы собирали, и как теперь мне, а как теперь мне, как теперь нам, надо проверить мессенджер и телеграм.

ЛОКАЛЬ

 

“Всю весну и в начале лета стороны применяли антропогенное оружие”.

Официальные строки до сих пор мне голову кружат, а других нельзя, я теперь в бетоне, пятислойном боксе, в вакууме, в марафоне сверхбесчувственного детокса.

Дело в том, что я — локаль. Я и есть то самое оружие.

 

Но начнём сначала. В августе девятнадцатого, препарируя оче­ред­ного picaperi vulgaris, доктор психдетонации Ингмар Крапивин выявил и описал странного вида зубцы на энце­фало­грамме, позже названные “Джавелины Эрота”. В ноябре была создана седьмая рота психпогранвойск для тестирования нового вооружения.

 

Считается, что боевым дебютом разработки Крапивина стал так называемый “Воронежский огненный смерч”, уничтоживший улицу Лизюкова и оставивший после себя у местных жителей горький привкус самосожжения.

К осени двадцать второго года операторы Люстры Крапивина были на службе шести армий мира.

 

Технология очень проста. Ты появляешься в соцсетях в качестве горящего бедой куста, или рыжего котика с черным бантом, или даже кольца с бриллиантом. Я сейчас, естественно, фигу­рально. Я имею в виду — появляешься в образе. Твоя цель — великое женское сердце, обычно прячется под слоем боли толщиной в десять пальцев тайского массажиста, в сотне маминых наставлений, в тысяче тысяч часов одиночества. Новички ошибаются, ставку делая на некрасивых, “для некра­си­вых придуманы черные ночи”, а я вот всегда добывал красавиц, они бомбы в полном смысле этого слова, да и что там, с красивой приятней работать. И быстрее. Но я не любил торопиться.

 

Почему локаль? Потому что при невозможности добиться массового урона надо думать о эффективности взрыва. Помните фото — мёртвая птица на Сретенке, с начисто выгоревшими глазами? Это моя работа. Это я написал “Всё, не люблю, свободна” одной котичке, одной врединке во время следования кортежа генерала армии Замшева.

 

Короче, к июлю двадцать третьего у меня было сто тридцать восемь удачных запусков в эротосферу. Мой позывной “Нос Ферату” наводил ужас на ПВО противника. Мы бы гордились своими успехами — но у них был Симонов.

 

Симонов полностью уничтожил Полтаву, причем сделал это, взорвав сердце беженки в Херенвене и направив тепловую волну через всю Европу. Симонов запустил на Крещатике монстра — динозавра-блондинку, известную как “Пенелопа Торнадо”. Ставка Главнокомандующего сказала — надо. Надо добыть этого Симонова и уничтожить. Мобилизуйте наших мисс Мира, самых изысканных трансвеститов, киноактрис, ведьм, жён министров — но всё должно быть исполнено максимально быстро, вражина хвалился, что следующая — Одесса.

 

Я не буду рассказывать весь долгий путь вычислений и попутного грязного секса, всё это засекречено и обидно, в августе, в кафе “44”, был ликвидирован гениальный локаль противника. “Некто Симонов” втюхался, как курсант психотанкового училища, вскрылся, умер от нежности во влагалище одной харьковской Афродиты.

 

Мы были счастливы, но в то же время убиты, будто в мире стало любви на шестнадцать процентов меньше.

 

И теперь я сижу по уши в пенобетоне, прячусь от их психо­смерша, нежный, как юный конь, устаревший, словно ракета “Першинг”.

ДИСПУТ

 

Ниже мы представляем краткое содержание дискуссии в эфире “Немецкой Волны” профессора этики и бесправия Винтерберг­ского университета Эриха Шольца и конфликтолога Клауса Биттнера из центра кризисных ситуаций “Супердахау”.

— Вот, например, русский летчик, бьет ракетой по украинскому городу…

— Эрих, я тут же хочу поправить. Нельзя бить ракетой. Бьют палкой. Бьют — когда видят — куда. Современные средства достав­ки смерти не предполагают…

— Да, непосредственного участия убийцы в деле убийства. Я понимаю. Итак, летчик отправляет ракету по заданной координате. Он может знать, что это военное предприятие, а может не знать. Но это военное предприятие.

— Законная военная цель.

— В это время суток законная военная цель пуста, лишь три пожилые женщины осуществляют ее охрану.

— Они все погибнут?

— Семнадцать внуков суммарно, девять котов, три гипотетических законных военных трупа.

— Но?

— Но! Украинский стрелок ПВО берет ракету радаром…

— Хорошо, бабушки не погибнут…

— Но берет ее слишком поздно, над городскими кварталами. У него есть приказ — защищать военные предприятия. Иначе армия будет без техники, город возьмут, исчезнет страна…

— Да, дилемма.

— Антиракета уходит, сбивает ракету, обломками уничтожено два полноценных подъезда шестнадцатиэтажного дома, погибли пятьдесят шесть человек.

— Это пиздец, Эрик, это пиздец.

— Среди них — внучка и внук пожилой леди с завода. Она сторожит и еще ничего не знает.

— А узнает — умрет…

— Или нет. Кто виноват в ее смерти-несмерти?

— Давай менее сложный пример.

— Да и этот несложный. Этика правого берега противоположна этике левого.

— Тот, кто отдал приказ на конкретную бомбардировку?

— О, он найдет сотню начальников выше.

— Тот, кто начал войну?

— Эту или самую первую? Господь бог?

— Ладно, поехали дальше.

— Дальше. О’кей. На оккупированной территории живет депутат украинской Рады.

— Рады? Имя ромской красотки?

— Это украинский парламент.

— Прости, я конфликтолог, не разбираюсь в нюансах.

— Так вот, депутат от правящей партии становится коллаборантом, сотрудничает с оккупантами, пьет с ними и ворует у них.

— Какой негодяй!

— Что с ним делать?

— Предать остракизму и порицанию!

— А может, судить?

— Заочно?

— Похитить…

— Ну, похищать людей запрещено, но в такой ситуации…

— Короче, силовики собирают группу спецов…

— Подчеркиваю, только лишь ситуация…

— Спецы три дня чертят стрелки на карте, говорят — та давайте мы его просто замочим!

— Ох!

— И руководители соглашаются.

— Ну, их можно понять. Он предатель.

— Его вину не надо доказывать? Он потерял право на адвоката?

— Это война, он, наверняка, понимал…

— А если нет, не понимал?

— Ладно, а что было дальше?

— Пришли и казнили. Заодно и любовницу. Они собирались съехаться, он бросил жену перед войной. С двумя детьми.

— Мерзкий тип.

— Поделом, да? Но парадокс — он их спас. Кстати, дочка любовницы, двенадцать лет, спала на втором этаже, спряталась, когда услышала выстрелы. Она долго боялась спуститься вниз, а когда решилась — обнаружила, что они еще не ушли…

— А есть нормальный пример, где мы можем поговорить о этике как таковой?

— Есть. То есть крючок спусковой ни в первой, ни во второй истории тебя не убедил. Хорошо, вот тебе схема, в которой человек человека и спас, и одновременно два раза убил.

На оккупированной русскими территории есть база отдыха “Синий дельфин”. Сторожем там один хандубей, назовем его Никодим, хотя его звать совсем иначе, но наша дискуссия не ставит задачу восстановления достоверной картины мины. Мы, как голубые дельфины, — таковы лишь под определенным углом падения света. Итак, на базе жили ландскнехты дикого повара, мотопехота. Никодим передал координаты базы тому, кому надо, в базу прилетело или “Торнадо”, или даже британский “Сторм”, мотопехота горит серным огнем, мимо укрытия Никодима бежит паренек, живой факел, Никодим его с ног сбивает, сбивает пламя, укрывает, обрабатывает ожоги, дает ему минеральную воду и шоко от шока, успокаивает, скорая уже едет.

Паренек говорит, что он Коля Медведев, что не знает, зачем записался в это шобло, деньги всегда нужны, но не так, чтобы что-то горело, типа мамкина онкология или свадьба брата. Никодим говорит — ты лежи спокойно, я пойду к гратам, врачей встречу. Коля тянется к телефону, по ошибке берет никодимов “Теcho”. В телеграме пришла благодарность от побратымив.

Коля лежит и думает — сдать, не сдать.

Никодим ходит и думает — добить, не добить.

Сраная этика мешает восьми миллиардам жить и довести численность населения до приемлемых двух.

— А как там закончилось, у этих двоих участников трех драматических сцен?

— Все хорошо, Колю принял ожоговый центр, Никодим дал на камеру русским хайповое интервью “Я чай с шоколадками пью, а оно как jebanet”.

Звездное небо над нами — спутник старлинк.

Моральный закон внутри нас — достопочтенный Чарльз Линч.

Кант — гэдээровский крупнокалиберный пулемет.

ТРИП

 

Я остался жив и сразу уехал.

Выбирал между датским Севером и детским Югом. Юг был другом, а Север — лучше для битой сердечной мышцы. Я на Юге — юный сорокалетний Дэниэл Трэхо, а на Севере — старый двадцатилетний Дэниэл Рэдклифф.

В красном городе — мыши, в белом городе — эфа.

А я еду.

Из города в город, нахожу белый оперный, покупаю билеты, Альмавива, Амнерис, Каварадосси, вы откуда, я из города Злости, из Ненависти, из Разрыва.

О, у нас для вас скидка, десять процентов.

 

В зале, кроме меня, только лишь пациенты местного санатория для обезглазых, гордых фактом, что они не слепые какие-то, а жертвы невеселящего газа.

Дети на сцене поют прекрасно, не осталось на Юге взрослой оперы, потому что почти не осталось взрослых.

А на Севере в моде балет ампутантов и простой довоенный спокойный нежный биатлон танковый.

БЫЛИНА

 

Это уже на отходе сшилось,

На северном.

Два пацана на бэмке служили,

Моно и Стерео.

Моно позывной получил по фамилии, а фамилий я не знаю — не помню.

А Стерео — потому что маленький, толстый и всегда рядом с Моно.

Моно громкий, большой, пулемётчик, счастливчик, жмот, в жизни до — машинист электропоезда.

А Стерео бывший киевский членовоз, в смысле, персональный водила какого-то там опёздла.

Так они и жили в огне и дыму, Моно сверху, в башне, в стальном тюльпане.

Стерео же — в стакане, кокпите бэмки, во аде, за рычагами.

Ну, саму историю начинаю.

 

Тут, короче, приехало к пидарам пополнение птурщиков,

Упакованных всем говном и обученных.

Стали птурить нас, как смаженых кур,

Ваню Грома грохнули, Толю Бучу.

Едем как-то с разведки, песни поём, весело непринужденно шутим.

А на дороге бэмка стоит горит, лаки шутинг.

Башню нахер сорвало, где Моно был, так, что срезало за обочиной дерево.

А внутри сидит, как телячий бифштекс, мёртвый Стерео. Не сгорел даже, сжарен заживо.

Контур прежний, руки на рычагах, только руки — угли и сажа. Такая вот лажа.

Ну подцепили, что же теперь, бросать, потащили к нашим. А дорога там, знаешь сам, чёрная да кровяная каша.

 

Короче, сутки тащили, кабздец.

С перерывами на артобстрелы и чаепития.

Стерео всё в своей бэмке сидел, как поц,

В позе утреннего мыслителя.

Мы угорали — сутки уже как жмур, а зарплата идёт немеряно. Эй, давай, жми на педали, вперёд, наш горячекопчёный Стерео.

 

Ну, дотянули до тихих мест,

Судя по звуку неба и тепловизору.

Подъехали медики, слесаря, военмент,

Запротоколировали Стерео, вырезали.

Мы сбили гусеницы поплавленные и на базу вперёд. Быстрее уже, с настроением.

Жмурился в солнце закатном мой малый народ,

Есть в физике скрытая сила такая, зовётся сопротивлением.

 

А Моно, прикинь, остался жив.

Хоть мы его даже искать не пробовали.

Доктор, что потом его сшил,

Говорил, всё нормально, всё ничего, посекло мясо малость проводом.

Даже, сука, заговорил на вторые сутки,

И был, сука, при полной памяти.

Ты не поверишь, сколько нас сколько раз так милосердно ранило,

Вместо того чтобы убить, стереть,

Отправить в вечное серое.

 

Вот, короче, короткая подцензурная речь

О бэмке, Моно и Стерео.

2024

 

Счастье — когда тебя понимают на суахили,

Говорил наш капо, известный дискаверщик Витя Удалов.

Вот, допустим, они тебя окружили,

Схватили,

А ты гадаешь, знают общую мову, не знают?

Понимают немного все, но так стремно мало.

 

Короче, запомни, если плюют в лицо и улыбаются — это туркана.

Если плюют и не улыбаются — это масаи.

Если ноги растут из грудной клетки — карамаджонга.

Если дают закурить и отбирают жизнь и тушенку — вагнер.

Если маленькие — пигмеи.

Если высокие — значит, тутси.

Впрочем, ни тех, ни других почти не осталось.

 

Вечер, над лагерем братской смерти летят в Африку чёрные гуси, хотя далеко не август.

Усталость усталость.

ДИТРИХ

 

Готовлю к изданию книгу,

Копаюсь в биографиях немцев двадцатого века,

Всех этих Брехтах и Лангах,

Гибких и сокрушительных одновременно, как дубинка из кау­чука. Наших немцах, немцах надежды, немцах достоинства.

Ну и параллельно тексты врачую, там запятую убрать, там добавить четырнадцать тысяч слов-снайперов в мануал безумного воинства.

И вот в один из моих авторедакторских снов приходит сама Марлен Дитрих, и глядит на меня хитро-хитро, и сетка ножки ловит рыбку рассудка, и происходящее с нами не шутка бога, а тотальное уничтожение мира, Vogue и Оди(е)на, и мы то в подводном Нью-Йорке, то в постатомном Лондоне, то в Астахово на полустанке, и она там такая в косынке, и она тут такая в алом виниле, и она здесь такая в белом гипюре.

 

Де-юре, она умерла тогда, когда я уже четыре года жил половой жизнью-смертью, так что мы с ней могли успеть бы.

 

Говорю — посмотри, милая, это степь, блин. Это самое классное место в мире, если не замечать (замечать) мины и груды горелых танков. Она отвечает — я читала об этом у Паустовского, у генерала Венка, у Тарковского, да и у тебя, кстати.

 

На могилах геймдив двадцать второго столетия будут мои цитаты.

МОНОГРАФИЯ

 

Эта история может служить предупреждением,

А может развеивать предубеждения,

Или поможет убить время в окопе,

Или просто убить какого-то питекантропа.

Да знаю я, что ударение на первую “а”.

Ладно, читайте, а автор о ревуар.

 

Василий Сычёв был уволен с кафедры общей культурологии в два нольноль четвертом.

Культурология перестала быть общей, стала национальной. Сычёв стал Сычом, но не смог, как ни пробовал, чёртом.

Покинул педун, устроился в морг страховым агентом, потом астрологом по лунарам и картам натальным, потом камикадзе вневедомственной охраны, потом агентом певицы Оксаны Оксаны, потом расплатился с армянами за эту суку и, как Адам, голый-босый, вернулся в науку.

В науке было куку и не протолкнуться. Его бывший научный руководитель, Пэтро Миныч Лысыця, почесал голову (точная копия “Толстяка”, первой атомной бомбы) и сказал: “Ты, Васыльку, занялся бы зомби”.

 

Зомби жили у нас на посёлке Новом. Жили весело, как Освенцим на минималках. Нет, с концлагерем я, конечно же, выдал в штангу, Джанго, Джанго Освобожденный, да прости мне такую вольность.

Новый был больше остров, чем лагерь смерти, Молокаи суть, а не Треблинка. Нет, мы с зомбарями не гуляли в обнимку, но и спецом их никто не трогал — ни серебряной пулей, ни свинцовым мачете. Были общие темы, были общие дети даже, была вполне добродушная стража, были редкие казни. Гули, так они называли себя, не борзели, медленно передвигались, мычали, как будто пели заунывную песнь междужизнья.

Вот Сычёв и пошел изучать эти звуки, шизик. И пропал на три месяца, впрочем, кому он нужен, был культуролог — стал зомбий ужин.

 

Каково же было удивление публики интеллигентной, когда он ввалился в кафе на улице Гейдриха, бывшая Космонавтов, бывшая Берии, бывшая Малая Бесперспективная, и тяжело выдохнул, словно мыча: “Я всё законспектировал”, и лишился сознания.

Следствие и дознание применили иголки, подзаконные бутылку и вилку, но не выявило крамолы.

А через полгода в университете Кремоны (Италия) вышла обширная монография “Mitologia e canzoni rituali di zombi” c предисловием самого профессора Аберкромби. И Сычев стал сенсацией научного, а потом — и жлобского мира, попал в двадцать семь телешоу, говорил красиво, распевал “Песню Красного Гноя” и “Марш Вонючего Быдла”, эпатировал публику описанием междусмертного быта, делая все сто акцентов на сексе, как он их называл, мёртвеньких.

Стоит ли говорить, что в прекрасном нашем пепельном городе его считали гнидой и ёрником? И когда Сыч-Сычёв к нам приехал на своём новом “Хаммере”, мы мычали под нос проклятия, тихо, чтобы не раздражать пулеметчиков, это же надо так опозорить дом свой отчий, край материнский, степную Пальмиру, перед лицом всего краснокровного мира.

 

А он говорил — вы никогда не поймёте, как красиво и просто видится мир существу с изотопом дерьма вместо мозга. Просто привыкнуть надо. И привыкнуть — не поздно.

БЕЗВЕТРИЕ

 

Безветрие пришло, как сон приходит.

Не касаясь.

Ты просто застываешь.

Форма жизни становится лишь

Тихою подземною рекой,

Где берега — ничто,

А воды — кровяная масса.

Безветрие как будто надевает маску.

Беззвучный карнавал.

С одним участником.

 

Я вру.

В тот год нас было двое

На станции.

Со мной был лейтенант Кравцов,

Дозиметрист по документам,

По жизни соглядатай и паяц.

Сидел в своём углу,

Паял

Какие-то соединенья.

По воскресеньям уезжал на почту

И привозил мне вскрытые конверты

От тебя.

 

В тот год я разлюбил тебя,

Но по инерции писал тебе про счастье,

А ты мне про столичную игру

В подняться-выйти-выжить.

И жалованье поступало,

И наша пустошная нежить

Нас беспокоила нечасто,

Да и начальство словно позабыло

Про нашу станцию.

Кравцов наладил радио,

Рассказывал —

В правительстве конфликт.

А я читал одну из трёх любимых книг

И думал о тебе.

Не ежечасно.

 

Потом я снова полюбил тебя.

Так любят свет в наморднике тюремном.

Другого нет.

Кравцов учился где-то там экстерном,

По вечерам бубнил,

Зубрил холодный кодекс.

Я беспрестанно будто бы заболевал.

Ломало тело.

Аспирин и колдрекс.

И мысли о тебе,

Как ветер гнет кусты,

Безумны и пусты.

 

Мне кажется, он тоже был влюблён

В тебя

Из наших вскрытых писем.

Он говорил о миссии.

О том, как важно оставаться человеком

Во кромешном вихре пустоши.

Пугал меня расклеившимся смехом,

Забросил свой паяльник

И конспекты.

Он думал о тебе.

И я.

Потом пришло безветрие

На сутки

На неделю

На вторую

На третью

Ничто не двигалось и пустошь пахла прелью.

Я засыпал на вахте за турелью,

Но нас ни разу не атаковали.

Ты снилась мне

В иконном сарафане от Кавалли,

Где сто святых

На бирюзовом фоне.

 

Кравцов сказал,

Что по гражданской обороне

Безветрие — симптом последнего удара.

Что бомбами сожгли погоду.

Тайфуны, бризы и сирокко.

И радио, пять лет работавшее громко,

Едва шептало:

 

“Любимый, где ты.

Спаси меня из-под завала.

Я здесь и я ещё жива”.

 

Но голос был не твой

И не твои слова.

Кравцов твердил,

Что это постановка.

Спектакль.

И где-то там на станции у них

Заела пленка.

Ну а у нас на станции

Всё хорошо.

Мы ждем.

Вдруг шевельнётся на окне клеёнка

И тот, кто будет жив,

Отправится на почту

За письмами для нас.

ГОД ГЕПАРДА

 

Мне не снилось, что я гепард.

Я летел по асфальту, переходящему в степь, переходящую в ил мёртвого рукотворного моря, переходящий в волны моря живого, переходящие в огонь твоего океана.

Я не лев, я был им до наступления срока распада и смерти прайда. Я не тигр, мне не нужно мясцо человека внутри.

Я не гиена, подъедающая чье-то лицо за леопардами. Я гепард. Я лечу.

Я фаза полета, ромб лап, как стреноженный пленник, только свободный, абсолютно свободный.

Я не смотрю по сторонам, не смотрю в небо, предавшее навсегда, не слышу воинственных маршей и ропота почти несогласных, шуршания ремешков ампутантов, и лязг бесконечных ночных эшелонов.

Я клон Аполлона, весьма неудачный, из первой партии, штурмовая бригада прекрасного “Антиличность”.

Я красно-кирпичный в закатных лучах, я чёрный в пантеровой ночи, я отрицание первоначального плана.

 

Мы все отрицание смертельного первоначального плана. За что и живем эту жизнь.

С обманом и без обмана.

Июнь–август 2023 г.

Если вам понравилась эта публикация, пожертвуйте на журнал

bottom of page