top of page

Тая Найденко

Старое ухо на новый лад

Как сейчас помню тот день — один из худших в жизни. И тот момент.

     На кровати остывает тело матери, рядом заполняет дежурные бумажки врач “скорой”, а я стою с телефонной трубкой в руках, потому что нужно позвонить отцу и сообщить. Телефон еще стацио­нарный, трубка тяжелая, но всего тяжелее оказывается произнес­ти вслух два слова:

     — Мама умерла.

     И я стою и мямлю в трубку одно только:

     — Мам… мам…

     Потому что отчасти это бред собачий. Мама не умерла, не могла умереть, всегда ведь была жива. Какая-то глупость нелепая, смешно такое вслух говорить. А отчасти — это станет правдой, как только признаешь. И если схитрить и не говорить вслух, то она никогда не умрет.

     Но вот я собираюсь с силами и говорю:

     — Пап, мама умерла.

     И, кажется, именно тогда она умирает.

     Бог миловал, и в следующий раз подобное чувство настигло меня только двадцать с лишним лет спустя. Опять пришлось сквозь нервный смех выталкивать из себя нелепые фразы, будто из старых фильмов: “Да, началась война”, “Нас бомбят” и прочую невероятность.

     После выяснилось, что “нас бомбят” — это и вправду глупость, потому что Одессу на самом деле не бомбили. Бомбят — это когда сбрасывают бомбы, а на нас летят только ракеты, а ракетами — обстреливают. Вот Харьков, к примеру, именно бомбят. Важный нюанс, но все это постигается со временем, приходит с опытом.

     Точно так же сложно было произнести вслух “Моего мужа моби­ли­зовали”, а потом “Муж воюет”.

     Вот только мямлить уже не было времени.



■ ■ ■


У каждого украинского бойца есть что-то, о чем он предпочитает умолчать. Что-то неловкое, снижающее пафос, иногда просто стыдное.

     Тот, кто повторяет из раза в раз, что мобилизовался добровольцем еще в феврале 2022-го, никогда не расскажет на публику, что сделал это спьяну или на спор. Выпивал накануне с кумом, к примеру, и порешили с утра идти в военкомат. Один проспался и остался дома, а второй вот — пошел.

     Другой все вспоминает битву за Киев и свое в ней участие, но не любит рассказывать, что с тех пор уже два года как удачно пристроен в тылу.

     Третий провел в тылу как раз первые два года войны, а после уж пришлось перебираться на передовую, и именно об этих “передовых” месяцах будут все его рассказы, так что создастся впечатление, что воюет он уже тысячу дней подряд. И технически все в его истории будет правдой.

     Четвертый успел дезертировать трижды и трижды вернуться, и его приняли, потому что людей не хватает, а под настроение он действительно сражается как дьявол, хоть и плевал на всякую дисциплину, так что рано или поздно прямо из героев угодит под суд.

     В этих оттенках умолчания научаешься разбираться, это очень по-человечески, по-своему даже трогательно. Но есть и такие тихие, молчаливые бойцы… или, напротив, нарочито, почти буйно веселые. Эти тоже умалчивают, но о чем-то таком, чего знать и не хочется. О чем-то страшном и темном, что вообще стыдно знать живому человеку, а им вот — пришлось узнать. Таких лучше не расспрашивать, вам же хуже, если они решат вдруг заговорить.

     В прочих же случаях именно эти пустоты умолчания таят в себе самое живое. И превращают деревянных “наших героев” и “наших ангелов” по общему лекалу — в настоящих людей.

     Я честно спрашиваю себя: а о чем хотелось бы умолчать мне?

     Пожалуй, о том, что мой муж — никакой не герой, а просто один из множества мобилизованных. Приятно же слышать от людей: “О, ваш муж настоящий герой!” А он тихий работяга и домосед, который однажды получил повестку. Он не рвался в ряды ВСУ, и уж тем более не рвался на передовую.

     Очень хочется рассказать о том, как я быстро и деловито собрала ему рюкзак со всем необходимым в “учебку”, и как достойно, без истерик и слез, проводила. И очень, очень не хочется рассказывать о нескольких секундах растерянности и ужаса на наших лицах в момент прощания. Всего пара секунд слабости, дочери наверняка не заметили.

     Не хочется вспоминать о том, как сотрудник военкомата — сухой, маленький мужчина, явно глухой на одно ухо, начал зачем-то оправдываться:

     — Я-то сам уже повоевал… Ну что делать? Надо… Я-то сам конту­жен­ный сильно… Под Бахмутом контузило… Ну теперь, значит, ваша очередь…

     Меньше всего хочется вспоминать, как вместо “Спасибо за служ­бу!” я ответила ему в сердцах:

     — А когда моего контузит или убьет — вам станет легче?

     Куда приятнее вспоминать, как красиво мы с мужем обнялись напоследок и как я сказала:

     — Распределят — сразу звони. Я приеду.

     И я приехала, и про мои регулярные поездки в “учебку” через полстраны хочется рассказать, потому что это выставляет меня в выгодном свете. Неохота рассказывать о том, как я параллельно хлопотала, чтобы все же пристроить мужа где-нибудь в тылу, и как из этого ничего не вышло.

     После месяца “учебки” было краткое ожидание распределения. Уже было понятно, что он попадет в боевую бригаду, и мы шутили: это ладно, главное — чтобы не в Донецкой области!

     Распределили в Донецкую. Тогда мы начали шутить: это ладно, главное — что не штурмовик!

     Распределился в штурмовую группу. Тогда мы начали шутить: это ладно! Штурмовик-то что? Раз-два, зачистил, отработал — и об­рат­но! Это быстро. Куда хуже неделями в обороне сидеть!

     И первый же штурм перешел в последующую оборону, которая длилась пять недель.

     Тут прямо напрашивается: “И больше мы уже не шутили!” Но нет же. Стали шутить только больше.

     Шутка ведь — великая вещь. Она позволяет и рассказать, и промолчать одновременно.


■ ■ ■


Из-за войны наша семейная история начала совершать презабавнейшие повороты. Первые двадцать лет мы с мужем тихо-мирно прожили в Одессе, вырастили двух дочерей. А потом вдруг расписались официально в Кировоградской области, где он проходил военную подготовку. А месяц спустя случилась и первая брачная ночь — в Донецкой области, куда его распределили.

     И мне поначалу казалось, что я редкостная умница, предусмотревшая практически все. Приехала и познакомилась с сослуживцами мужа. Привезла все лучшее из обмундирования, что только можно достать за деньги. Уточнила у взводного медика, каких лекарств, турникетов, бандажей не хватает, — и обещала все раздобыть. Нашла в этом поселке приличную столовую и строго наказала мужу хотя бы раз в день питаться тамошним супом. Таскала воду из колодца для помывки, готовила ужины на походной плите, стирала пыльную после полигонов форму в тазу — и в целом была весьма довольна собой. С этим глубоким чувством удовлетворения и укатила обратно в Одессу.

     И только когда муж перестал выходить на связь, вдруг запоздало сообразила: я ни у кого не взяла контактных номеров. Задним числом я легко поняла причину такой непредусмотрительности. Ведь пришлось бы сказать вслух роковое “на всякий случай”, а про подобные “всякие случаи” никогда не хочется даже думать, не то что говорить.

     Первую неделю еще выручала давняя, с первых дней войны, привычка — ежедневно смотреть фронтовые сводки. Но ни один из пяти любимых военных обозревателей не говорил ничего утешительного.

     На вторую неделю младшая дочь начала нервно подшучивать:

     — Теперь у тебя, мам, классический муж Шрёдингера! Пока не позвонят — он вероятностно и живой, и мертвый одновременно.



■ ■ ■


Каждый справляется со стрессом по-своему.

     Дочь Лиза полностью положилась на интуицию и предчувствия. Дочь Настя рационализирует, чтобы контролировать эмоции. А я довожу все до веселого абсурда. Поэтому, когда из бригады мужа нам прислали короткое голосовое “Он жив-здоров, на позициях, по возможности свяжется” (до этого восемнадцать дней вообще никакой связи не было), мы и отреагировали каждая по-своему.

     Лиза пожала плечами, хмыкнув:

     — Ну я же вам говорила, что все хорошо! Предчувствия мои работают отлично.

     Настя же разрыдалась прямо в парке, и так горестно, будто нам очень плохие новости сообщили. Так как я мать, то первые пару минут я ее нежно утешала, конечно. Понятное дело, стресс накопился, надо дать выход. Но так как я еще и веселый придурок, то спустя минут пять ее рыданий я начала так же громко, на весь парк, увещевать:

     — Ну, перестань… Ну, не расстраивайся так! Да, папа жив, ну не получим мы за него миллион гривен, ну придется самой зарабатывать, да. Ну не будет квартирки дармовой, но это же не конец света! Я знаю, знаю, солнышко, как ты надеялась и как нежно ты любишь деньги.

     Давненько мы так не смеялись. Чуть позже рациональная дочь Настя заметила со вздохом, что она нисколько не в обиде.

     — Я же тебя знаю, мама. Это ты таким образом выражаешь мне любовь, доверие и поддержку.

     Святая дочь, что тут скажешь.

     А еще чуть позже я получила сообщение от мужа лично. Самое странное сообщение, какое только можно представить. Могу поспорить, что мало кому приходило такое. Сидя в своей норе где-то на передовой, он сказал в рацию:

     — Здравствуй, солнышко! Я тут, жив и здоров. Люблю тебя. Пе­ре­дай привет детям. Сегодня у нас… девятнадцатое? Да, девятнадцатое число.

     Это приняли по рации на контрольно-наблюдательном пункте. Записали видео с приемом сообщения на чей-то мобильный телефон. Затем перебросили запись медику, который был тогда не на “нуле”. И от него эта запись ушла ко мне. Голос у мужа был настолько измученным, слабым, что физически ощущалось, как еле шевелятся губы. Заметили даже дочери, и мне пришлось наврать им, что это не голос у папы странный, это все каска, шлем боевой, он же на ремешке, а ремешок фиксируется под подбородком, вот и говорить тяжело.

     Добрые побратимы предложили переслать наш ответ обратно таким же путем. Но я вспомнила, что все переговоры по рации перехватывают с той стороны. И даже представлять, что кто-нибудь из врагов с ухмылкой слушает мое “Я люблю, я боюсь, я ужасно скучаю”, мое интимное, адресованное только мужу… Нет, это было бы слишком мерзко.



■ ■ ■


Со временем образовался раздражающий дефицит слов.

     Вот, например, “спасибо”.

     У меня просто физически не получается говорить: “Спасибо нашим защитникам!” “Спасибо” — это слово для мужчины, который мне дверь придержал. Или для женщины, которая подсказала, что эти вот булочки на прилавке — не очень свежие.

     И “низкий поклон” из себя выдавить не могу. Ну не кланяемся же мы, тем более низко. Какой-то бессмысленный архаизм.

     Благодарность есть, а выразить ее практически невозможно. Уж точно не словами.

     Когда же ВСУ говорят “спасибо” гражданским за помощь, это вообще раздражает. Бесит, когда их видео начинается со слова “Просим”.

     Ну серьезно, товарищи, какое тут “просим”? Тут должно быть “требуем!” Ну или хотя бы: “Для выполнения боевых задач нашему подразделению немедленно требуется” — и дальше по надобности.

     Радует, что в последнее время все чаще именно так и бывает.

     Впрочем, мало ли что меня раздражает. С той стороны коммуникации — тоже человек, и у него там свои представления, свое раздражение.

     Ну вот потребовала я у молодого боевого медика из подразделения мужа, чтобы он перестал говорить мне “спасибо” за посылки. Это мы, мол, должны вас благодарить! Ну и минут десять я очень гордилась собой, а медик очевидно страдал, заменяя “спасибо” на “+”. Под конец переписки сорвался опять на “спасибо”.

     Я включила мозги: двадцатилетний парень, нормально воспитанный, общается с сорокалетней женщиной, просит помощь, получает ее. Чем ему разговор завершать-то? Ладно, думаю, “спасибкай” себе на здоровье. А он, видимо, думает: баба с приветом, странная, но это ничего, зато хотя бы поддерживает по мелочи, все польза. И пишет свое “спасибо”. Ему проще, ему о словах задумываться некогда.

     Мой муж в отпуске слышал “Спасибо за службу!” только от детей и подростков. Мальчишки еще смотрят восторженными глазами, распознают настоящих боевых и старательно выговаривают: “Бажаю здоров'я!” Взрослые везде устали. Когда герои идут потоком, некогда расшаркиваться с каждым.

     К тому же — а вдруг и не герой никакой? Ты ему “спасибо за служ­бу!”, а он на самом деле — крыса тыловая или вообще из военкомата, вышел людей ловить. Почему-то неловкость от возможности поблагодарить не того — почти всегда перевешивает.

     Бывают в форме и крысы тыловые, чего уж там. Один такой мобилизовался в феврале 2022-го, отсидел в тылах пару лет, а потом вдруг попал в штурмовую группу на неприятном направлении в местах, где и вправду опасно. Должен был на рассвете выходить “на работу”. Собрал рюкзачок, автомат почистил, посидел на дорожку — и дезертировал. Вместо него в группу дернули новичка, и, собственно, так мой муж впервые пошел на “зачистку позиций”, чуть раньше, чем ожидалось.

     Почему тот мужик сбежал — понимаю отлично. Это же страшно. Но зло берет, как подумаю, сколько дармовых “спасибо!” получил тот трусливый обормот за то время, когда мы благодарили еще легко и восторженно, как теперь умеют только мальчишки.



■ ■ ■


Муж получил отпуск после госпиталя, и мы на всякий случай заглянули с ним на прием к неврологу.

     В госпитале ему объяснили про головные боли и прочее всякое, что это “просто нервы”. Ну а ему вот захотелось поподробнее послушать.

     Невролог всучила ему тест на депрессию. Заполняйте, мол, сейчас все узнаем. А там вопросы — как в анекдоте про “доктор, что это у вас за картинки такие?!”

     Ну и дальше — как в анекдоте. На вопросе “Бывает ли у вас беспричинное беспокойство?” муж беспричинно забеспокоился.

     На вопросе “Как часто вы раздражаетесь?” стал раздраженным.

     На вопросе “Бывают ли у вас проблемы со сном (бессонница, плохой сон, прерывистый сон, не приносящий освежения сон, излишняя сонливость)?” — чуть не заснул.

     На вопросе “Случается ли вам внезапно выпадать из реальности?” — вообще выпал.

Вернули его в реальность, а тут как раз самый веселый вопрос подоспел: “Посещает ли вас чувство, что вам угрожает серьезная опасность, кто-то хочет вам навредить или даже убить?” Муж так весело ржал, отвечая: “Та да, все чаще бывает!”, что пришлось отобрать у него опросник со словами: “Короче, нет у тебя никакой депрессии, не морочь голову”. Но врач тут же сказала, что есть. Из духа противоречия, видимо. Известно же, что врачи — ужасные упрямцы.

     — У всех, кто на передовой сейчас, обязательно тревожно-де­прес­сивное расстройство есть! — отрезала врач.

     Непонятно, зачем тогда вообще тот опросник заполнять надо было.



■ ■ ■


Один из минусов этого года состоит в том, что теперь мне не кажется истиной в последней инстанции любой, кто в форме ВСУ. И даже тех, кто непосредственно с передовой делает заявления, я фильтрую и подвергаю разумному сомнению.

     Когда начинаешь немного разбираться в теме, появляются вопросы. Много вопросов к тем историям, где “нас кинули на верную смерть”, “мы вынуждены были сами выходить, не дожидаясь приказа”, “мы отказались идти на ту позицию, потому что это бессмысленно”.

     Раньше бы я кивала вместе со всеми:

     — Безобразие! Командование вообще не бережет людей!

     Сейчас я начинаю уточнять все доступные подробности дела и даже после этого — сомневаюсь, что там на самом деле произошло, как было принято решение, верным ли оно было, и можно ли было иначе.

     К примеру, мой муж просидел на очень неприятной позиции пять недель подряд. При том что выходили они на быстрый штурм, максимум три-четыре дня, — и шли налегке, практически без еды и воды. Успешно “зачистили” позиции, заняли их, сели с побратимами ждать замену, которая сядет на оборону.

     Замену им пытались завести четыре раза. Сменщики отступали — то с ранеными, то просто из-за плотности огня. Мой муж с побратимом дважды меняли позиции, когда их “спалили”: один раз их просто вычислили и начали “сбросы” с дронов, во второй раз буквально — спалили, зажигательным боеприпасом. “Впервые видели, чтобы бревна вспыхивали, как спички!”

     Еду и воду им начали доставлять дронами. Несколько дронов были сбиты в процессе — неделя без еды и воды. В другой раз сброс получилось сделать только с безопасной высоты: из всех бутылок воды выжила одна, еда частью разбилась о камни, а частью размокла.

     Когда я спросила, не приходило ли им в голову есть крыс, ответили: нет, потому что мы видели, кого там едят эти крысы.

     Побратим начал собирать дождевую воду. Поразмыслив, вылили и ее: видели, что может нестись с этим дождем.

     Чтобы зарядить рацию, сбегай пару км, а то и все десять. Если повезет, то там же раздобудешь воды или банку консервов.

     Позиция там — это не окоп из фильма, это буквально нора в земле. Внутри этой норы нужно вырыть себе нору поменьше, в ней ты будешь спать и спасаться, если в нору забросят гранату.

     Говорят, что после двух недель в бронежилете, когда даже спишь в нем, хочется сорвать его с себя вместе с кожей, это буквально сводит с ума.

     Обстрелы из всего: КАБы пару раз в неделю, артиллерия по несколько раз в день, на любое движение в светлое время суток реагируют минометы и дроны. Ночью не намного легче. Ну и “накаты”, то есть вражеские штурмы пехотой время от времени. То малыми группами, то на мопедах.

     Время от времени получаешь приказ “зачистить” врага поблизости. И круглосуточно держишь свою позицию, прикрывая тех, кто на соседних.

     Когда они, наконец, смогли выйти, то попутно вытащили на себе подбитый дрон и снова “зачистили” кое-кого.

     Выглядели они после выхода — как те наши, которые возвращаются из долгого плена в РФ. Когда руки взрослого мужика становятся тонкими, как у моей дочери. Я не плакала, глядя на мужа, только потому, что ему это явно не добавило бы хорошего настроения.

     И вот к чему это я?

     Ни разу не услышала, что он недоволен командованием или что им ставили невыполнимые задачи. Он не жаловался и не требовал, чтобы командование шло с ним “в окопы”. Напротив, он по­ражался тому, как месяцами не спят наши дронщики, чтобы круглосуточно быть их “глазами”, как хорошо работает наша артиллерия кассетными по вражеским “накатам”, как офицеры наши не вылезают с контрольно-наблюдательных пунктов по полгода, чтобы все было под контролем.

     Возмущало его другое: когда одна из групп, что шла им на замену, откровенно струсила, по его мнению, и ушла обратно. Или когда бойцы с соседней позиции развернулись и ушли белым днем: нас, мол, обстреляли!

     При этом уже в отпуске, дома, он однажды завелся: там наши сейчас хотят на одну точку людей завести, и вот это уже бред, он бы туда не полез ни за какие коврижки!

     Я искренне пыталась понять, в чем разница: что там, что там — почти верная смерть, дроны-минометы-арта, дойти почти невозможно и прятаться некуда, кроме наспех вырытых нор. Почему он не возражал в первом случае, но отказался бы во втором?

     Ну вот он видит разницу. И я ему в этом доверяю, потому что знаю, в какой заднице он уже побывал. Но я помню и о тех, которые там оставляли позицию после первого обстрела. У них явно разные критерии “невозможного”. И когда я вижу очередное “от нас хотели невозможного!”, я не знаю, какой человек это говорит.

     Да, они все там — наши герои. За ними — правда. Правда в том, что мы имеем право жить, и жить в своей стране по своим законам, с проблемами сами как-нибудь разберемся. Эту эмоциональную правду не нужно доказывать, она очевидна, за нее и воюем.

     Но вот истина... Истина не добывается ни в бою, ни в словесных крикливых баталиях. Она устанавливается в долгих расследованиях, в опросах всех свидетелей, с учетом закона и целесо­об­раз­ности, а не личной “справедливости” каждого, с пониманием военного дела и рельефа местности, с холодным носом и ясной головой.

     Правда живет нашими эмоциями, правда часто и рождается из них. Но истине наши эмоции, даже самые светлые, праведные, только мешают. Истина для тех, кто хочет знать, что произошло и происходит на самом деле. И она не всегда бывает приятной.

     Хочет ли вдова узнать, что ее муж погиб только потому, что ему лень было таскать бронежилет не снимая? Или что его накрыло обстрелом, когда он оцепенел от страха и не выполнял приказ? Что из-за его замешательства погибли еще двое-трое людей? Бывает ведь и такое.

     Мало кто хочет знать. Просто требовать замены генералов и бес­конечно ругать командование — куда легче.



■ ■ ■


Слово “понимаю” стало казаться смешным и совершенно лишенным смысла.

     “Мы понимаем, как вам тяжело”, — сообщают из других стран. Нет, ни черта вы не понимаете.

     Или вот еще:

     — Мы не понимаем, почему мы должны помогать Украине воевать, когда многие ее граждане уехали и спокойно живут в наших безопасных странах у нас на глазах! Мы не понимаем, почему не все украинские мужчины хотят сражаться!

     Я как раз отлично понимаю. Понять человека, который хочет жить и быть в безопасности, куда легче, чем того, который добровольно рискует умереть, годами воюя на передовой.

     Словом 2024 года в Украине стало слово “бусификация”, то есть принудительная мобилизация в особой форме. Это образовано от слова “бусик”, он же микроавтобус, в который прямо на улице посреди белого дня тебя могут запихнуть сотрудники военкомата.

     Такая мобилизация часто перерастает в безобразную драку, бывают и жертвы — с обеих сторон. Временами “бусифицированного” отбивают женщины, спасая его от “врага” — от сотрудников военкомата.

     Потому что враг — это тот, кого ты видишь перед собой. Для обывателя, особенно в тыловых городах, Путин далеко, от него еще можно спастись. Куда опаснее для обывателя те, кто заставляет его отправляться на войну с Путиным.

     Поэтому украинские мужчины много и возмущенно рассказывают о зверствах при мобилизации. С горящими глазами осуж­дают нарушение их гражданских прав. Но только они лукавят. Никакое нарушение прав не возмущает их так сильно, как вероятность погибнуть на войне. И поэтому они все чаще стыдливо отводят глаза, видя наших бойцов, приехавших в отпуск.

     “Бусификация” проходит жестко, но это далеко не приговор. В игру “Давай нарушать закон” играют обе команды — и общество, и государство. За мобилизованным еще довольно строго присматривают в “учебке”, где он проводит первый месяц, хотя бегут и оттуда. А после распределения в боевую бригаду бежать становится проще простого.

     В отличие от армии РФ, где есть заградотряды и где за отказ идти в атаку тебя расстреляют свои же, в нашей армии все довольно демократично. Чем ближе к фронту, тем выше вероятность, что командир скажет просто:

     — Не хочешь воевать? Ну так пошел вон отсюда! Тут люди делом заняты, стеречь тебя или уговаривать некому.

     Временами в первую же неделю так уходят больше половины мобилизованных. Понимаем ли мы тех, кто остается и идет в бой? Понимаем?



■ ■ ■


Есть и очень смешные моменты, почти анекдотичные.

     К примеру, муж мой мобилизовался в марте. Его мама живет в другой стране, при этом года у нее преклонные, а здоровье — мягко говоря, не лучшее. Нервничать ей запрещено. Поэтому на се­мейном совете мы сразу же порешили: маме не сообщать.

     Когда она дозванивается сыну, он отвечает, что всё ок, “много работаю” и “платят нормально и вовремя”. Строго говоря, все правда.

     Когда она дозванивается мне или внучкам, нам приходится привирать. Поэтому мама уверена, что сын ее часто работает в подвалах, где нет связи, много спит по выходным, игнорируя звонки, и ежедневно подолгу гуляет с собакой.

     Проблема только в том, что недавно мама надумала приехать к нам в гости. Соскучилась. Пора, мол, уже и сына, и внучек повидать.

     А у меня — мало того, что и сына ее в наличии нет, так еще и по всей квартире — форма военная, берцы, термобелье, подсумки и куртки пиксельные на “подшить-постирать” и коробка медицинской “военки” в углу на очередную посылку.

     И про отсутствие мужа еще можно какую-нибудь командировку сочинить. А вот кучу вещественных доказательств в квартире на 30 квадратных метров никак не спрячешь.

     Единственный мой рабочий вариант на сегодня — это легенда про киносъемки. Снимается, мол, сын ваш в патриотичной кине про войну! А это все — реквизит киношный. Сами же всегда говорили, какой он у вас красивый да интересный. Ну вот и оценили вашего красавчика, взяли в кино для важнейшей роли... Очень важная роль у него, тут я не совру даже.

     Беда только в том, что мы с мужем и детьми уже столько шуток вокруг этой бредовой “легенды” накрутили, что я ее без хохота изложить не смогу.

     Видимо, придется изобретать что-нибудь новое. А то ведь рано или поздно мама-то приедет.



■ ■ ■


Интересный разговор получился у меня в одном прекрасном одесском доме.

     К ужину были хорошее вино, паста и маститый западный журналист. И вот этот самый журналист решил внезапно поинте­ре­соваться, почему мы тут не поддерживаем, например, Женю Бер­ко­вич. Она ведь за все хорошее, как и мы. И храбро сидит в тюрьме, пока мы тут, между прочим, на свободе. И она тоже поэт, как и я. Разве я не чувствую позыва поддержать хорошего поэта в беде?

     И мне пришлось ответить, что да — никакой поэт не должен сидеть в тюрьме за свои убеждения и стихи, даже российский. И я бы обязательно поддерживала ее — в каком-нибудь идеальном безвоздушном пространстве, где нет вот этого вот всего.

     И что свобода моя тут весьма иллюзорна, она пролегает где-то между комендантским часом и воздушными тревогами.

     И что не проходит и дня, чтобы какой-нибудь соотечественник не попинал меня (ласково или весьма хамски) за то, что я все еще смею писать по-русски.

     И что не проходит и дня, чтобы какой-нибудь другой соотечест­вен­ник не попинал меня за то, что я пишу и по-украински тоже. Это ведь, значит, прогнулась, ищешь плюшек державных, ага…

     Впрочем, и это все ерунда — привычное давление столба воздуха на хребет. Да и соотечественники мои так травмированы войной, что хоть головой об стенки пока не бьются — уже хорошо.

     Но пока вы там, на условном “западе”, рассуждаете о том, как плохо расчеловечивать и демонизировать всех россиян, я тут расчеловечиваюсь сама, вынужденно, ежедневно.

     Потому что это для вас мой муж на войне — условный “воин света и добра”, “борец за молодую демократию”. А для меня это живой любимый человек, который каждый день с трудом остается живым. Из-за россиян. И когда мы созваниваемся, а я стараюсь созваниваться с ним каждый день, если есть возможность, то мы не используем слово “россиянин”. Они — “пи..ры”.

     — Пи..ры наваливают опять, — говорит муж, включая видеосвязь.

     И я вижу блиндаж, который трясет от близких прилетов.

     “Пи..ры лезут весь день, как тараканы! Когда уже они кончатся? Когда всё это кончится?” “Пи..ры там наших расстреляли”, — ну и так далее, да. Каждый день.

     В плохие дни я слышу:

     — А помнишь того парня смешного, да? Ну… нет его больше…

     А в хорошие дни я получаю видео с мертвыми “пи..рами”.

     Видео, которые я не хочу смотреть. Хочется не смотреть.

     Но мужу важно обсудить удачные моменты: как хорошо наши отработали артой, минометами, как точно добили скидами, вон аж в куски!

     Так было в детстве, с котом, когда кот притаскивал мертвую крысу мне на постель. И хотелось орать: зачем, зачем?! Убери эту гадость! Я не хочу смотреть!

     Но приходилось смотреть, и хвалить за жирную мертвую крысу, потому что он — твой защитник, герой, а крыса ползла в дом вовсе не для того, чтобы стихов почитать.

     Мертвые “пи..ры” — так теперь выглядит мой хороший день.

     При этом мой муж — самый добрый человек, какого я когда-либо встречала. Это он, нанимая в подсобники для тяжелой работы молодого парня, тут же принимался судорожно следить, как бы этот дурень не сорвал спину на стройке или не застудил ноги. Это он мог прослезиться, рассказывая, как в парке хозяйка ни за что пнула собаку. Это он в ярости разгонял подростков, которые надумали задирать на нашей улице странную бездомную. Это он до сих пор помнит, что нужно выбрать и заказать мне хорошие зимние ботинки, потому что я ни черта ведь не смыслю в обуви, и заказывает — в перерывах между “пи..рами” — и шлет.

     Так теперь выглядит его день.

     Где, в какой момент этого дня, я должна найти время и силы вспомнить, что есть еще хорошие россияне, и среди них есть Женя Беркович, и ей нужна поддержка? И не должна ли я стать для этого шизофреником с раздвоением личности — или святой? А я ведь ни то, ни другое. И даже если я найду в себе силы по­ду­мать еще и о страждущих в заключении россиянах, то как мне отбросить память?

     А память подсказывает, что мы уже видели этих российских узников совести после освобождения, уже в безопасной Европе-Америке, и они несли там публично об Украине такое, что волосы в очередной раз вставали дыбом.

     В конце концов, даже россиянин “за все хорошее” думает преж­де всего о своей стране. Он не хочет развала России, не хочет ее международного позора, не хочет сокращения ее территории раз в пять, не хочет многолетних репараций в пользу Украины. А ведь именно так выглядит сегодня “все хорошее” для украинца.

     Но западные журналисты говорят нам: не мечтайте в Украине о несбыточном, будьте реалистами! Ну так и вы побудьте реалистами, милые западные идеалисты. Узнайте сперва, как проходит мой день. А за Женю Беркович уже вступаетесь вы, зачем же вам еще и мой голос?

     Она, кстати, действительно хороший поэт. И как поэт для поэта я могу для нее сделать разве что главное: читать и понимать ее тексты.



■ ■ ■


Чем человек живет, понимаешь сегодня из краткого диалога на пару фраз. Просто кто-то знает заветные слова, а кто-то нет.

     Вот, к примеру, пересеклась я по делу с двумя одесситками на днях. Одна лет сорока, по-одесски живая и бесцеремонная, то есть с лету переходит на “ты”, похлопывает по плечу и сыплет советами, которых не просишь. Вторая держится на “вы”, хотя по возрасту ближе к шестидесяти, больше спрашивает, чем советует, и при взгляде на нее то и дело всплывает в голове слово “интеллигенция”: то ли из-за берета на ее голове, то ли из-за правильной, спокойной речи.

     Я сразу мысленно называю их “бесцеремонная” и “церемонная”, имен с первой встречи все равно не запомнить.

     Бесцеремонная в какой-то момент вскрикивает:

     — Так, но муж-то у тебя есть, да? Где муж вообще?

     — Сейчас в Торецке, — отвечаю я.

     — Ну и что он там делает?! Муж должен быть возле жены! Скажи, пусть все бросает — и пулей домой!

     — Это вряд ли… — улыбаюсь я, понимая, что ирония моя до бес­церемонной не доходит.

     Просто слово “Торецк” ей ни о чем не говорит.

     — Это почему же? Ты скажи, что пусть немедленно домой едет! Мужчина в доме нужен.

     — Это будет противозаконно, — перебиваю я. — И ему уезжать, и мне его на такое подбивать незаконно.

     — Нет, я не поняла, это почему?

     — Это потому, что такое называется “СэЗэЧэ”, — внезапно не вы­держивает старшая, которая церемонная. — Самовольное остав­ление части. Или дезертирство. Разве не понятно, воюет муж, потому и в Торецке.

     — Ой, а Торецк — это где? Это где-то там? Это где война, где воен­ные действия? — спохватывается бесцеремонная. — Ну, блин… И ког­да уже все это закончится?! Ох, надоело. Ну пусть хоть в отпуск едет, в хозяйстве должен быть мужик, мужчина в доме нужен!

     Я улыбаюсь, молчу.

     Церемонная, охваченная испанским стыдом, смотрит куда-то в сторону, не на меня, и выпаливает:

     — Господи, да при чем тут это! Господи, пусть бы живой вернулся, пусть бы живой и здоровый, с руками-ногами! Господи…

     И столько в этом простом разговоре всего несказанного, такое море, что даже пояснять неохота. Но только я уже по опыту знаю, как в большинстве своем реагирует читатель. Реагируют так, будто я предлагаю черно-белые сказки, где есть хорошие и плохие, и плохой, естественно, тот, кто нам не нравится, или не так думает, или возражает, или не знает чего-нибудь, и про плохого непременно нужно сказать: “Вот же ж сука!”, а про автора добавить: “Какая же вы, Тая, вежливая! Я бы не сдержалась”.

     Так вот нет. Не про это тут. Я вообще не про это.

     Здесь именно про то, как сегодня мгновенно вычисляется человек, для которого война “где-то там”. Просто он не считывает все эти “Торецк”, “Часик”, “Павлик”, “элбэзэ”, “эмтэзэ”, “пэпэдэ”, не говоря уж про “корч”, “норка” или “карандашик”.

     И по идее нужно каким-то образом сделать так, чтобы война для каждого стала своей. Не мне нужно, а для выживания всех украинцев, включая и “посторонних”, бесцеремонных, не интересующихся, которые при этом тоже граждане, а в мирное время — одни из самых полезных и законопослушных граждан, кстати.

     И я не знаю, как сделать эту войну — войной каждого. И никто пока не знает, несмотря на весь этот бурный обмен чудо-рецептами: “экономику на военные рельсы”, “призыв с восемнадцати”, “мобилизация женщин”, “смена правительства”, “смертная казнь за коррупцию”.

     Чудо-рецепта нет.

     Поэтому есть бесконечный каждодневный труд бойцов ВСУ по защите страны и ее народа. И кто-то опять погибнет сегодня в Торецке, который от обстрелов с каждым днем все меньше похож на город. Умрет в том числе за ту женщину, которая даже не знает, где находится Торецк и чем он вообще важен.

     И это довольно несправедливо. Но не более несправедливо, чем то, что люди смертны, солнце обязательно погаснет, а дети — тоже болеют раком и умирают.

     Такова жизнь.



■ ■ ■


Фронт постоянно двигается, и муж постоянно меняет позиции. Так сложилось, что летом это была практически нора в земле. Осенью он сидел в блиндаже, обшитом досками: эдакая дровяная избушка, если смотреть изнутри. А зимой все больше по подвалам, так что на его фотографиях фоном стал белый дешевый кирпич.

     Я шучу, что он сделал в армии отличную карьеру с точки зрения мест обитания: все-таки от дыры в земле дорос сперва до деревянных хором, а теперь уже и до белокаменных. Муж тоже шутит. Вот, например, первая контузия у него была легкая, даже не заметил в суматохе боя. А что трещит голова — так это от стресса, у кого она сейчас не трещит? А что колет чего-то в ухе, так это нормально, от громких звуков, а вокруг почти все время ужасно громко.

     И только на врачебной комиссии, много позже, врач-ЛОР порадовал: о, замечательно у вас разорванная перепонка барабанная зажила, и слух, наверное, почти полностью восстановился?

     Теперь же, получив очередную контузию, муж сообщает об этом кратко и радостно:

     — Поздравь, дорогая! У меня опять старое ухо на новый лад!

     И тогда я подшучиваю, что надо бы не забыть все эти подробности. Ведь придется потом, спустя двадцать лет, ходить к школьникам в памятные дни войны, и выступать в качестве ветерана, что-нибудь рассказывать пафосное и суровое, как рассказывали нам наши деды…

     Ведь ветераны войны — это что-то из прошлого, это про Вторую мировую, про немцев и про наших дедов, не про сегодня, не может быть про сегодня, оттого и смешно. Все это уже было, и не на­до бы повторений. Не надо.

     — Нет уж, — возражает муж уже без всяких шуток. — Когда закончится — забуду все это как страшный сон! Не то что другим рассказывать, а и сам вспоминать не хочу.

     И дед мой, ветеран той войны, тоже не вспоминал, терпеть не мог вспоминать про войну, думаю я. И это уже было. Все это было.

     И едва затянулась та разорванная историческая перепонка. И вот вам — опять. И нет, и не будет врача.


2024 г.



bottom of page