Алексей Цветков Стихотворения. Cоставление и предисловие Сергея Гандлевского
Ирина Машинская Синие чашки империи. Повесть-эссе
Евгения Беркович Рыбы. Стихи
Анатолий Головков Азовские рассказы.
Демьян Кудрявцев Судовой журнал. Стихи
Леонид Гиршович Помирать так с музыкой. Отрывок из романа “Конец света”
Владимир Гандельсман Единственность. Стихи
Ольга Сконечная Зубной эльф. Глава из романа
Вечеслав Казакевич Корова, ласточки и поэт Рембо. Рассказ
Илья Яшин Тюремные зарисовки
Андрей Боген Советский человек. Уничтожение мифа. Лекция
прот. Андрей Кордочкин Бог войны. Эссе
Об авторах
Сергей Гандлевский
Строка в контракте
Об Алексее Цветкове
2022 год, помимо геополитических катастроф и национальных бедствий, нанес невосполнимый урон отечественной литературе: умер Алексей Цветков.
Начну этот очерк с маленького воспоминания. В самом конце 1980-х Алексей Цветков после пятнадцатилетнего отсутствия в России выступал в московском “Доме медика” на бывшей улице Герцена. Я, если память мне не изменяет, предварял его чтение, и севшим от волнения голосом процитировал со сцены Ницше: “Не вокруг изобретателей нового шума — вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир; неслышно вращается он”. На эту мою дружескую экзальтацию Цветков предательски ответил саркастической гримасой.
Теперь, когда Алексей Цветков умер, я могу, уже не опасаясь быть выставленным на посмешище, повторить применительно к покойному, что он был и остался “изобретателем новых ценностей” в искусстве…
Он специализировался на смерти, особенно во второй и последний период своей литературной деятельности. Смерть в эту пору, судя по стихам, завораживала его не столько животным ужасом исчезновения, сколько утратой личности; оно и понятно — ему было что терять.
Нынче год как Алексей Цветков умер, поэтому начну с нескольких слов об одном из моих любимых у него стихотворений — именно на его главную тему.
Оскудевает времени руда.
Приходит смерть, не нанося вреда.
К машине сводят под руки подругу.
Покойник разодет, как атташе.
Знакомые съезжаются в округу
В надеждах выпить о его душе.
Покойник жил — и нет его уже,
Отгружен в музыкальном багаже.
И каждый пьет, имея убежденье,
Что за столом все возрасты равны,
Как будто смерть — такое учрежденье,
Где очередь — с обратной стороны.
Поет гармонь. На стол несут вино.
А между тем все умерли давно,
Сойдясь в застолье от семейных выгод
Под музыку знакомых развозить,
Поскольку жизнь всегда имеет выход,
И это смерть. А ей не возразить.
Возьми гармонь и пой издалека
О том, как жизнь тепла и велика,
О женщине, подаренной другому,
О пыльных мальвах по дороге к дому,
О том, как после стольких лет труда
Приходит смерть. И это не беда.
За те сорок с лишним лет, что я знаю эти стихи, я читал их наизусть без счета, они обязательный номер моей застольной программы.
Я не устану восхищаться великолепным спокойствием тона по отношению к явлению, чудовищней которого нет на свете: “Смерть, трепет естества и страх!”
Чем достигается такая олимпийская невозмутимость? Думаю, что эффект объясняется контрастом первых трех строф с последней.
Три первые строфы — документальные кадры похорон (“К машине сводят под руки подругу…”, “Покойник разодет, как атташе…”), сдобренные циничными комментариями (“Как будто смерть такое учрежденье, / Где очередь с обратной стороны…”). И все это — с подчеркнутым бесстрастием, даже бравируя бесчувствием. И незаметно, под глумливые реплики мы оказываемся за поминальным столом — “поет гармонь, на стол несут вино…” И внезапно балаган прекращается, и автор говорит совершенно другим, человеческим и соответствующим моменту тоном, обращаясь сразу и к себе, и к читателю:
Возьми гармонь и пой издалека
О том, как жизнь тепла и велика,
О женщине, подаренной другому,
О пыльных мальвах по дороге к дому,
О том, как после стольких лет труда
Приходит смерть. И это не беда.
И странный по отношению к трагическому событию вывод “И это не беда…” — уже не звучит издевательством над бессмыслицей жизни.
Главное слово последней строфы, как кажется, “издалека”. Вблизи — ужас и трагедия, но “издалека”, с высот гармонии — драма.
Эту строфу автор и наделил особым устройством. Если первые три строфы — шестистишия (двустишие-сентенция + четверостишие-комментарий), то в финале поэт сломал рассудочный строй и как бы сбился от волнения на двустишия — перечисления примет жизни, как она есть.
Катапульта гармонии — “гармони”, пенья “издалека” — выбрасывает и автора, и читателя на такой ярус мира, откуда даже смерть — “не беда”, и парадокс первой строфы: “Приходит смерть, не нанося вреда…” уже не кажется кощунством и парадоксом, потому что меняется угол зрения.
Всем случалось, например на прогулке, внезапно приметить что-нибудь удивительное и стараться, чтобы и спутник разделил наше удивление. Проще всего с мягким усилием развернуть попутчика лицом к диковине — журавлиному клину, узкому месяцу над лесом, костру на другом берегу и т. п., чтобы спутнику освоиться хотя бы на время с необычным углом зрения.
Что-то подобное совершают с читателем и великие стихи.
Странное дело: нам с Цветковым доводилось месяцами жить под одной крышей, нередко вести за бутылкой самые дружеские разговоры, но о детстве на больничной койке в Евпатории он рассказывал скупо, как, по известному наблюдению, фронтовики или зеки о пережитом. Вероятно, потому, что таким исключительным опытом совсем непросто поделиться. Помню отрывочные воспоминания Цветкова о многолетнем лежачем пребывании в санатории, о пловцах вдали, которые из горизонтального положения мальчика-наблюдателя казались мелкими существами, карабкающимися вверх-вниз по вертикальному морю, о первых, лет в десять, уроках ходьбы, производившей на ученика впечатление полета… Этой поре, спустя годы, Цветков посвятил стихотворение “То не ветер”, а незадолго до смерти — прозу “Кошки особого назначения” [1].
мы маленькие мы каждый лежим в постели
стрижены под ноль на висках синие жилки
мне дали книжку и я читаю про степи
и леса которых в глаза не видел в жизни
люся спящая слева помнит что ходила
в ясли но смысл воспоминания неясен
как ни описывает все темна картина
не могу себе представить никаких ясель
мы больны но ничего не знаем об этом
потому что болели всегда сколько были
многие взрослые добры кормят обедом
взрослые для того чтобы детей кормили
после тихого часа делают уколы
приходит важный завотделения в маске
справа дурно пахнет оказалось у коли
открылись пролежни и он на перевязке
коля когда ходячий важничал и дулся
видел жука и лошадь говорит большая
как слон но после операции вернулся
в гипсе и как мы с люсей молчит не мешая
в книжке пишут про партизана уверяют
что сражен фашистской пулей книжка похожа
на правду одно хорошо что умирают
взрослые а дети знай себе живут лежа
в день когда умер сталин нас носили мыться
плачут а все же моют банный день в палате
люся на топчане как на тарелке птица
ни косы никогда не носила ни платья
пока мы так лежим с ней рядом в голом виде
нас намыливают а санитарка верка
поет про то не ветер ветку поднимите
руку кто не забыл на языке вкус ветра
помню играли резиновыми ежами
почему именно ежами этот день я
запомнил поскольку сталин и мы лежали
в мыле дети эдема в день грехопаденья
В силу обстоятельств Цветков был лишен традиционного детства, согретого ежедневной родительской заботой. Более того, в “Кошках особого назначения”говорится, что редкие “родительские дни” даже тяготили его, потому что приходилось получать подарки и терпеть расспросы от, в сущности, посторонних людей. Впрочем, когда пациент набрался здоровья, подрос и пришло время выписки из санатория, мальчик смирился со своей участью: “Родители были чужие люди, хотя и добрые — я надеялся, что понравлюсь им и что они не выставят меня вон и будут по-прежнему покупать конфеты…”
И дальше — о первых впечатлениях от нашего мира: “Впереди была еще масса неожиданного или просто непохожего на ожидаемое — другая жизнь другого человека, прежнего навсегда замуровали в Евпатории. Магазин, куда мама однажды послала меня купить молока в бидон, расплатиться всамделишными деньгами и принести сдачу, пьяные на улицах, как обещал Станюкович, школа с классными хулиганами, наперебой взявшимися учить меня (и научившими) всему плохому, что знали, «Лебедева дура» на крышке парты, а ниже «хуй» большими кривыми буквами, а потом то, что они называют жизнь, университеты, друзья, девушки, эмиграция, жёны, работа и смерть — вот она настоящая, как у больших, как у партизан и героев-пионеров в книжках, но о ней пока рано, время еще придет.
И кошки по всему пейзажу, с опцией погладить”.
Я был у него дома еще на Украине дважды: впервые в 1975 году, когда мы втроем (Мария Чемирисская, Александр Сопровский и я) навестили его в Запорожье после того, как КГБ выдворил его из Москвы.
Смутно и неуверенно припоминается общая для советского среднего класса обстановка квартиры Цветковых: книжные полки с подписными изданиями, хрусталь в серванте в родительской комнате, атрибуты молодежной субкультуры в комнате младшего брата… И — никаких следов пребывания Алексея.
И второй раз меня занесло в Запорожье уже после отъезда Цветкова в Америку и смерти его отца. Вероятно, я позвонил по телефону и спросил позволения зайти. Мама, все еще красивая миниатюрная женщина, была грустна. К моему удивлению, она не знала этих стихов:
На четверых нетронутое мыло,
Семейный день в разорванном кругу.
Нас не было. А если что и было —
Четыре грустных тени на снегу.
Там нож упал — и в землю не вонзится.
Там зеркало, в котором отразиться
Всем напряженьем кожи не смогу.
Прильну зрачком к трубе тридцатикратной —
У зрения отторгнуты права.
Где близкие мои? Где дом, где брат мой
И город мой? Где ветер и трава?
Стропила дней подрублены отъездом.
Безумный плотник в воздухе отвесном
Огромные расправил рукава.
Кто в смертный путь мне выгладил сорочку
И проводил медлительным двором?
Нас не было. Мы жили в одиночку.
Не до любви нам было вчетвером.
Ах, зеркало под суриком свекольным,
Безумный плотник с ножиком стекольным,
С рулеткой, с ватерпасом, с топором.
Но не менее трогательным, вопреки содержанию, кажется мне вот такое стихотворение, двумя последними строками разворачивающее сюжет и настроение на сто восемьдесят градусов.
натянешь на старости дней
носки поплотней и пижаму
и шепчешь скорее стемней
прилипшему к векам пейзажу
мгновенно припомнишь дотла
квартиру с ее обстановкой
где светка впервые дала
урок анатомии ловкой
петренко на кухне сидел
орудуя тщательным гребнем
и было как в бочке сельдей
людей в этом городе древнем
затем от заречных лачуг
где нож в обиходе нередко
с вином приезжал ровенчук
а светку работал петренко
в тот год в кинозале прибой
гремел гэдээровский вестерн
чтоб города житель прямой
смотрел его с женами вместе
соседка одна умерла
холерная крепла зараза
но жив еще был у меня
отец подполковник запаса
Знакомый цветковский прием: подчеркнуто циничная проза жизни, но с мощным разрядом любви и человечности в самом финале.
Или такие стихи, где речь идет о загробном свидании с отцом:
в черте где ночь обманами полна
за черными как в оспинах песками
мы вышли в неоглядные поля
которые по компасу искали
у вахты после обыска слегка
присела ждать живая половина
а спутница со мной была слепа
все притчи без контекста говорила
безлюдье краеведческих картин
холм в кипарисах в лилиях болото
он там сидел под деревом один
в парадной форме как на этом фото
и часть меня что с ним была мертва
кричала внутрь до спазма мозгового
тому кто в призраке узнал меня
но нам не обещали разговора
ни мне к нему трясиной напрямик
ни самому навстречу встать с полянки
он был одет как в праздники привык
под водку и прощание славянки
немых навеки некому обнять
зимовка порознь за чертой печали
вот погоди когда приду опять
но возвращенья мне не обещали
рентгеновская у ворот луна
в костях нумеровала каждый атом
а спутница вообще сошла с ума
и прорицала кроя правду матом
Получается, что человек, обделенный семейным теплом, оставил после себя образцы волнующей “семейной” лирики, и он же, лишенный полноценного детства, — автор талантливых, уморительно смешных и умных детских стихотворений (я имею в виду книжку “Бестиарий”). Впрочем, может быть, в данном случае, и “семейная” лирика, и детские стихи — как раз компенсация биографического ущерба.
Вот стишок “Тигр” из “Бестиария”:
Нет особого вопроса
В наблюдении простом:
Тигр берет начало с носа,
А кончается хвостом.
В этом узком промежутке
В продолженье ряда лет
Он живет, большой и жуткий,
Весь в пижаму разодет.
И когда, взметнувшись ярко,
С ревом зубы обнажит,
Сам директор зоопарка
Без сознания лежит.
Для написания “Бестиария”, помимо желания (увы, тщетного!) обогатиться за счет литературы, имелась и другая основательная причина. Одна из особенностей личности Цветкова и его взрослых стихов — естественное и насущное философствование. А поскольку обычную жизнь обычных людей не отличает подобная неусыпная привычка, Цветков не перестает саркастически дивиться извечной умственной неполноценности человеческого существования. При таком, скажем прямо, мизантропическом складе характера сам бог велел Цветкову перевести дух и сердечно привязаться к детям и животным, хотя бы за то, что их “бессмысленность” очевидна, на большее не претендует и от того простительна и даже трогательна.
Его страсть к философствованию оказывается уместной в самых вроде бы неподходящих для того жанрах. Вот такой, к примеру, финал любовного стихотворения:
В тот год часы прозрачные редели
На западе, где небо зеленей, —
Но это ложь. Среда в твоей неделе
Была всегда. И пятница за ней,
Когда сгорели календарь и карта.
И в пустоте квартиры неземной
Я в руки брал то Гуссерля, то Канта,
И пел с листа. И ты была со мной.
Или взгляд sub specie aeternitatis на всякого рода новизну, будь то нынешний новояз, социальные сети и т. п. Лишенный снобизма и высоколобых предрассудков Алексей Цветков был по-подростковому открыт новациям времени. Но мерил духовные последствия каждого новшества на свой взрослый аршин, встраивая в жесткий каркас личной иерархии ценностей.
временного отрезка аренда
коротка и отчетлив сигнал
а не то бы любил без расфренда
а не в ленту лениво ссылал
после нас остаются на свете
не массивные бивни слона
в пустоте социальные сети
где за все отвечают слова
мы висим в них как мертвые рыбы
гребешком растопырив костяк
кабы не были немы могли бы
серебриться у славы в гостях
вот и вся напоследок харизма
ночь повадится шашкой глуша
и финальный урок дарвинизма
получает в фейсбуке душа
преградившая русло плотина
нам управа на прихоть и прыть
только жаль что любви не хватило
весь рентгеновский ужас прикрыть
Смолоду, как многие люди искусства, — нищая богема и прожигатель жизни, в литературе он всегда был изувером-перфекционистом и к тридцати годам, оглядываясь на пройденное, имел право сказать:
Как я мстил за себя, как хлестал ненавистное слово —
Аж до крови живой, по утрам выгоняя в манеж…
И сейчас, когда его жизненный путь окончен, можно сделать вывод, что это был путь наибольшего сопротивления — череда дерзаний и рискованных побед. Временами осложняя общение с ним, максимализм Цветкова сослужил ему добрую службу в искусстве.
Долгие годы он был религиозен и даже, по слухам, в первой молодости получил в приятельском кругу кличку Леша-католик. На память об этой поре его духовной жизни остался вот такой шедевр:
в полдневную темень на страшном ветру
потухшее тело чернело вверху
но те что расправу вершили
еще разойтись не спешили
один милосердно ускорить финал
меж ребер копье на полпяди вогнал
по личной какой-то причине
приход облегчая кончине
с душой эта плоть расквиталась давно
но жалу копья поддалась все равно
кровавую выплеснув воду
на шлемы латинскому взводу
поодаль безгласные стиснув уста
ждал отрок которому прямо с креста
он мать поручал умирая
и петр и мария вторая
от стен где вчера он учил невредим
состав омовенья принес никодим
в льняную укутали робу
и стражей приставили к гробу
уже овчары поднимали жезлы
пасхальную снедь собирали в узлы
и ангел его благовестный
на склон поднимался окрестный
но думалось в горестной спешке петру
что незачем в храм приходить поутру
что время готовиться к тратам
вернуться на промысел с братом
еще не гасила мария огня
вперясь в непроглядную стену
еще в обещание третьего дня
не верилось крестному тлену
А после, когда Цветков разуверился и сделался неистовым атеистом, от Бога только клочки летели.
Уровень его профессиональных притязаний был чрезвычайно высок, и в литературе он старался во всех своих начинаниях доходить до предела.
В последние годы он сочинял замечательные верлибры и одновременно скептически высказывался о верлибре как таковом, чему есть свидетельства в сетевых дискуссиях. Да и существенная часть “Эдема” (1985) написана образцовым свободным стихом, так что Цветков с недоверием высказывался о верлибре с позиции силы [2]. Впрочем, как я уже заметил, установка на рекорд была присуща всем его литературным занятиям.
быть учителем химии где-то в ялуторовске
каждый день садясь к жухлой глазунье
видеть прежнюю жену с циферблатом лица
нерушимо верить в амфотерность железа
в журнал здоровье в заповеди районо
реже задумываться над загадкой жизни
шамкая и шелестя страницами
внушать питомцам инцеста и авитаминоза
правила замещения водородного катиона
считать что зуева засиделась в завучах
и что электрон неисчерпаем как и атом
в августе по пути с методического совещания
замечать как осели стены поднялись липы
как выцвел и съежился двухмерный мир
в ялуторовске или даже в тобольске
где давно на ущербе скудный серп солнца
умереть судорожно поджав колени
под звон жены под ее скрипучий вздох
предстать перед первым законом термодинамики
Герою стихотворения самое место в школьное программе — там, где речь идет о “маленьком человеке”.
Рекомендации Пастернака: не “заводить архива” и не трястись над рукописями Цветков мог пропустить мимо ушей. Он с великолепным равнодушием — и здесь я не встречал ему равных — относился к уже написанному, более того, на том стоял:
…Помнишь, у тебя
(у нас, пожалуй) был такой приём
самооценки: если, перечтя
свои стихи по истеченье года
с момента авторства, находишь их
хотя бы сносными — затей другую
карьеру…
В словесности он рисковал постоянно, будто испытывал нехватку адреналина. Скажем, с вызовом, не опасаясь попасть в неловкое положение, написал своего рода палимпсест поверх хрестоматийных шедевров — пушкинских “Поэта”и “Памятника”:
в ложбине станция куда сносить мешки
всей осени макет дрожит в жару твердея
двоюродных кровей проклятия смешны
не дядя-де отнюдь тебе я
в промозглом тамбуре пристройся и доспи
на совесть выстроили вечности предбанник
что ж дядю видимо резон убрать с доски
пржевальский зубр ему племянник
ты царь живи один правительство ругай
ажурный дождь маршрут заштриховал окрестный
одна судьба сургут другая смерть тургай
в вермонте справим день воскресный
я знаю озеро лазурный глаз земли
нимроды на заре натягивают луки
но заполночь в траве прибрежные зверьки
снуют как небольшие люди
нет весь я не умру душа моя слегка
над трупом воспарит верни ее а ну-ка
из жил же и костей вермонтского зверька
провозгласит себе наука
се дяде гордому вся спесь его не впрок
нас уберут равно левкоем и гвоздикой
и будем мы олень и вепрь и ныне дикий
медведь и друг степей сурок
Какая лексическая свобода! Здесь и забавно перевранная блатная пословица “пржевальский зубр ему племянник…” (намек на “тамбовский волк тебе товарищ…”), и библейские нимроды, и сиротские подробности — “в ложбине станция куда сносить мешки…”, и очень цветковский сарказм — “ты царь живи один правительство ругай…”
И вся эта лирическая карусель вертится вокруг и около подростковой обиды: на обращение “дядя” был получен расхожий хамский ответ “Я тебе не дядя, тоже мне — племянник нашелся…” И из этой разговорной малости родилось философское стихотворение-отповедь про родство всего со всем и равенство перед лицом смерти — пример неложного глубокомыслия!
А каково знающему себе цену поэту в расцвете таланта взять и бросить стихосложение аж на семнадцать лет! Так хладнокровно распоряжаться своими способностями можно только при безоговорочной вере в свою звезду!
Правда, в ту же пору горячо, даже запальчиво, как все, чем он занимался, Алексей Цветков принялся сочинять роман “Просто голос” — записки римского легионера, в которых, по авторскому замыслу, казнь Христа (герой романа — свидетель и участник трагедии на Голгофе) припоминалась с неохотой и трудом как проходной и незначительный эпизод карьеры римлянина. Неожиданное, но психологически убедительное художественное намерение!
Роман остался незавершенным, но даже это, с эстетической точки зрения, идет прозе Цветкова на пользу: представления об античности и предполагают живописный беспорядок — буйную зелень, руины, статуи с отколотыми конечностями, носами и гениталиями.
В своей авторской удали Цветков в последние без малого сорок лет отказался от заглавных букв и знаков препинания, что, если вдуматься, логично, во всяком случае, применительно к стихам.
Он ставит слова в идеальном порядке, будто сцепленный намертво паззл, и в знаках препинания, этих своего рода дорожных указателях, просто нет надобности, потому что даже двусмысленности и разночтения заранее просчитаны автором. И стихи Цветкова, как, впрочем, и всякие талантливые стихи, движутся “на собственной тяге”, а не по мановению жезла регулировщика.
Рифмы его виртуозны: от абсолютных — одолев снеговые ленгоры / не чета заводской вшивоте / кандидату дорога в членкоры / с неказистым зверьком в животе — до призрачных: тишине / чешуе.
А такой Америки в русской литературе не было со времен “Лолиты” Набокова, причем Америки силлабическим стихом, которым писали в России неудобочитаемые вирши триста лет назад [3].
и еще к однокласснице жены в уэст-честер
вспоминали подруг думал совсем засохну
но разговор скоро выдохся и весь вечер
рубились в monоpoly по центу за сотню
кассирша из аптеки с топотом носила
из кухни twinkies и в чашке со снупи кофе
господи до чего же была некрасива
глаза от жалости вбок но мороз по коже
потом вошел кот вразвалку в кошачьи двери
дворняга но хитрован с надменной статью
какой-то была харизматической веры
через полгода звонила звала на свадьбу
посидели без танцев болтали о разном
пели гимны нашарив соседские руки
муж после семинарии с энтузиазмом
вместе на курсы и миссия в камеруне
папаша ввиду отсутствия сперва грустный
потом разжился плеснул тайком чтобы зависть
не грызла а про меня все знали что русский
знакомили с пастором тепло улыбались
пастор пылко поведал как вся твердь и суша
внемлет их молитве на пяти континентах
а мы подарили занавеску для душа
с ангелами на музыкальных инструментах
по дороге домой купила торт готовый
радовалась до слез мужа с руки кормила
пока я думал об этом боге который
так и носит нас по всем камерунам мира
Без преувеличения: вся литературная жизнь Алексея Цветкова прошла под знаком духовной и эстетической самостоятельности и отваги, честолюбия высокой пробы, дерзания, риска.
Пусть в быту, повторюсь, сверхзадача первенства иногда затрудняла общение с ним, но на абсолютном поприще искусства его взяла.
Есть у него одно четверостишие:
в такой мгновенный промежуток
строка в контракте не видна
что речь дается кроме шуток
как женщина или война…
Но вот он умер, и эта строка, и этот контракт различимы все явственней.
Май 2023 г.
[1]“Зеркало”, № 56, 2020.
[2] В “Эдеме” (1985) А. Цветков, как мне кажется, симметрично ответил на композицию “Между собакой и волком” (1980). Правда, у высоко ценимого им Саши Соколова сюжет разворачивается главным образом в прозе, а стихи оттеняют ее и создают атмосферу, а у Цветкова — наоборот.
[3] Цветков заново ввел в отечественный поэтический обиход этот способ стихосложения. Причем, не сухо по-брюсовски экспериментируя, а как полноценный художественный прием: например, “То не ветер” — стихи о больничном мытье в день смерти Сталина, сложены силлабикой.
Если вам понравилась эта публикация, пожертвуйте на журнал