top of page

Катя Капович

Когда сирена за окном завыла

АМНИСТИЯ


                                          памяти деда Исаака


Небритые, худые, словно жерди,

тащились в поле несколько людей

так, словно возвращались после смерти,

из горестных гулагских лагерей.


Былой историк, сумрачный философ,

бухгалтер, разучившийся считать,

они брели три дня в краю морозов,

земля с травою были им кровать.


Ободранными пальцами в пригоршню

морошку собирали по пути.

Философ повторял: “Ещё немножко!

До станции бы только нам дойти!”


Их сильно лихорадило под утро,

земля была тверда и холодна,

глазами звёзд на них смотрела тундра —

нелёгкая глухая сторона.


Двенадцать лет леса они валили,

цингу терпели, проклинали вошь,

в тифозные бараки вновь входили —

вот оттого и пробивала дрожь.


Все трое они были, как скелеты,

беззубые, бесплотные тела,

что помнили одно: была Победа,

однажды в мае всё-таки была.



■ ■ ■


Я прошлой ночью пробуждалась в страхе,

стояла у окна в ночной рубахе,

горела безнадежная звезда,

я обратилась к ней с немым вопросом:

что делать мне с внезапным переносом

через года, дороги, города.


Мне снился сон: мы где-то были вместе,

там от дождя мы прятались в подъезде,

сквозняк влетал, вносил в подъезд листок,

такси пришло, и мы поцеловались

так, словно бы навеки расставались,


и так оно и вышло, видит бог.

Потом тебя сослали за границу,

а я осталась в южной той столице

хватать за рукава тех, кто не ты,

неслись года, крутясь проклятым роем,

уехала и я, живу за морем,

и сны мои спокойны и просты.


Лишь иногда весеннею порою

стою в ночи под белою звездою,

внезапно пробудившись ото сна,

и вспоминаю городок наш южный,

подъезд, куда загнал нас дождик скучный,

гудок такси. А дальше — тишина.



■ ■ ■


Еще у нас повременит сирень,

и радостная птица горихвостка

влетает под её густую сень

таинственною золотой полоской.


Как хорошо в зелёной темноте

увидеть птичье пламя крупным планом

в сиреневом обветренном кусте,

когда шумит пространство океаном.


Он близко, он волною шевелит,

на побережье камешки катая,

но тронешь куст, и птица прочь летит,

как жизнь сама, почти что золотая.



■ ■ ■


Белый цвет с деревьев так слетает,

будто снег идёт, но он не тает,

а лежит на плитах под ногой,

смутный свет из облака струится,

падает на книжную страницу,

я сижу в саду, и сад другой.


Для чего всё это, моя радость?

Чтобы сердце так не волновалось,

чтоб уверовало в вечный свет,

в то, что есть за этими краями

область с Элизийскими полями,

там всё навсегда, и смерти нет.


Слышится мотив средневековый —

он такой, что падают оковы,

радость моя, кто это поёт?

Это пчёлы или дети в церкви,

и всё тонет в белом фейерверке,

и скамейка лодочкой плывёт.


Отплываем, отдаём швартовы,

свет течёт то жёлтый, то багровый,

облако, как белое крыло.

Крепче обними меня за плечи,

знаешь, это лечит лучше речи —

человечьей жалости тепло.



■ ■ ■


Когда сирена за окном завыла,

она взяла ключи и телефон,

на лестничную клетку вышла. Было

шесть вечера. В окне качался клён.

И в мессенджере в небольшом экране

остались книги на столе лежать,

сиреневое платье на диване,

на тумбочке раскрытая тетрадь.

На этажерке золотая рыбка

в аквариуме медленно плыла,

как золотая странная ошибка

среди войны за синевой стекла.



■ ■ ■


Как я люблю часы затишья,

сиесту, вообще покой,

где мысль гуляет тихой мышью

и спица стрелки часовой

застыла на одном деленье,

не делит время, не дробит,

и надо мною в помещенье

какой-то слабый звук дрожит.


Сижу и слышу пенье в рощах,

незримых птиц переполох,

и я должна, как переводчик,

найти голосовой манок.

Искусство, может, лишь подстрочник

к тому, что сойка наплела,

что воробьиный спел звоночек

в прямоугольнике стекла.


Как ни оттачиваем слух мы,

чтоб звук звенел и вверх летел,

в пух разлетаются все буквы,

трещат сплетения омел.

Я жизнь на это положила,

истратила на звуки пыл,

прочь переводчика на мыло —

первоисточник лучше был.



■ ■ ■


                          памяти Л. Рубинштейна


Поэта век… Всё в шутках-прибаутках,

с горящей сигаретой на губах,

в компании друзей в “Бобрах и утках”

рассказывает что-то впопыхах.

Без пафоса с весёлою улыбкой

он говорит: “Друзья, благодарю!”

Кусочек рыбы подцепляет вилкой,

глядит, как снег летит по январю.


Все в сборе там: Коваль и Пригов тоже,

небесный Чистопрудный за окном,

огурчики с пупырчатою кожей

и золотая лампа с мотыльком.

Ах, Лев Семёныч, стылый снег повсюду,

и всё-таки под лампой мотылёк,

и мы с Земли глядим, как лилипуты,

на лампочный заветный огонёк.


2024 г.

bottom of page