Михаил Айзенберг В переводе с неизбежного. Стихи
Дмитрий Петров “Русский корабль”.
Фрагмент повести “Родительский день”
Бахыт Кенжеев Сосновые корабли. Стихи
Степан и Евгений Калачовы Зеркало желаний. Рассказы о любви. Публикация Михаила Эпштейна
Владимир Ханан Воскрешать перед мысленным взором. Стихи
Нина Данилевская Улица Ливень. Рассказ
Борис Лейви Ничья вина. Стихи
Леонид Гиршович Судный день. Отрывок из романа “Арена XX”
Дана Курская Все узнают, кто ты. Стихи
Анkа Б. Троицкая Летальное лето. Рассказ
Андрей Боген Одиночество как вызов. Лекция
Армен Захарян Джойс, Пруст, война. Эссе
Ирина Роскина Об Александре Галиче. Интервью.
Публикация Лены Берсон
Об авторах
Степан и Евгений Калачовы
Зеркало желаний. Рассказы о любви
Публикация Михаила Эпштейна
Рассказы, вошедшие в эту подборку, принадлежат перу Степана Федоровича Калачова (1899–1974) и его сына Евгения Степановича Калачова (1948–2023). Их творческие пути очерчены в предисловии к другой их подборке “Память тела”, опубликованной в журнале “Знамя" (№ 12, 2023). Ранее мне уже довелось подробно представлять Степана Калачова как писателя и мыслителя в книге “Любовь” [1]. Здесь приведу только его кредо: “Моя задача — представить наибольшую напряженность желания как человеческую сущность. В отличие от неодушевленных вещей, человек может желать, но, в отличие от животных, не может вполне утолить своих желаний. Неутолимое желание — вот что делает нас людьми. А счастливыми нас делает другой человек, который пробуждает желание и, утоляя его, разжигает еще сильнее”.
Пупок
Пупочки, завязанные вовнутрь и наружу. Этa темa вдруг вытащилась из моего детского подсознания. Я на нее особенно не рефлектировал, но она там была, была. Пупочек в детстве представляется чем-то несравненно более важным, чем оказывается впоследствии. Жизнь постепенно уходит оттуда, откуда она изошла. Но детство еще близко к этой завязи, которая представляется главной загадкой бытия, окном в неизвестное; заглядывать в пупочек страшновато, как в глаз циклопа. Между тем дети ходят голенькие, пузики распахнуты, и вот он — самый наглядный предмет для сравнения. Свой или чужой? Ввернут или вывернут? Спрятан или торчит?
Помню, что дети, у которых это было “не так” (как у меня), представлялись мне “чужими”, “варварами”, как бы выходцами из другого класса или нации (если перевести на взрослый язык это детское ощущение). Правильный пупок — такой, как у меня. Мальчики с торчащими пупками были в основном пролетарские. Девочек не помню, наверно, и глядеть на это место боялся.
Впоследствии в увлекательном разговоре со сведущей дамой-врачом этот вопрос прояснился. Оказывается, пупочки завязаны наружу у тех детей, которых принимали в сельских больницах или плохо оснащенных городских роддомах: пуповину обрезали с большим запасом, чтобы избежать риска инфекции. А в роддомах с высоким уровнем медицины инфекцию было легко предотвратить и потому обрезали короче, больше заботились об эстетике, о том, чтобы аккуратно уложить пупочек во впадинку.
Могу ли я признаться, что, когда зашел разговор о “правильных” пупочках, я вдруг заволновался, какой же пупочек моей милой собеседнице представляется правильным: интроверт или экстраверт? Побоялся спросить, чтобы нечаянно не наткнуться на роковое несходство. А ведь, в сущности, этот вопрос о пупках-интровертах и экстравертах поглубже, чем разница психологических типов. Между интро и экстра возможно много переходов, и сам я, амбиверт, постоянно перехожу из одного в другой. А вот свой пупочек уже никогда не развяжешь и заново не свяжешь: обреченность, судьба…
Вот сюжет для небольшого рассказа: встречаются он и она, сходятся абсолютно во всем, по всему кругу жизни и мировоззрения — и только пупочки у них завязаны по-разному. И вдруг понимают, что им не суждено быть вместе. Доходит до них их душевная несовместимость, которая этими пупочками неотвратимо обозначена (как оттопыренные уши у Каренина — признак отчуждения Анны от мужа).
А вот другой лирический рассказ. В молодости, пока он встречался с социально близкими женщинами, форма пупка была им незаметна и для него самого неощутима. Но потом, когда он, как писатель, вошел в другую среду, он стал опасаться, что его пупок станет притчей во языцех. Однажды он познакомился с известной актрисой Садовниковой, по происхождению из мещан, но с запросом на высокую, чуть ли не аристократическую культуру. Их быстро потянуло, даже бросило друг к другу… В пылу страсти она лежала с закрытыми глазами. Вздохи, признания, слияние душ и тел… И вдруг она обратила внимание на его пупок. Он поймал ее взгляд — и увидел в нем то ли удивление, то ли испуг. Она ничего не сказала, но что-то изменилось в тембре ее голоса. Он стал звучать чуть суше. Когда они прощались, выяснилось, что она вскоре уезжает на гастроли, о которых раньше не упоминала…
С тех пор он старался встречаться только с теми женщинами, которым мог доверить тайну своего вывернутого пупка. Майку не сразу снимал. После купания обматывал полотенце вокруг живота. Но во время второго визита многознающий врач Иванова ему объяснила, что вид пупка никак не связан со здоровьем и вообще не является предметом медицинского внимания. А лично она находит вывернутый пупочек особенно трогательным, как бы знаком беззащитности и доверия любимому человеку. Она ласково коснулась его пупка и в шутку накрыла своей ладонью. На этой Ивановой он и женился.
Устное народное творчество
Поморская деревенька в Карелии на берегу Белого моря. Четырнадцать часов езды к северу от Питера.
Постучал в дверь.
— Груня Федоровна? Можно с вами поговорить? Я студент, из научной экспедиции, изучаем народное творчество.
В окне отдернули занавеску, зыркнули, отворили дверь. Женщина сравнительно молодая, лет 45–50. Обычно “носители” фольклора, как их называют в экспедиции, — совсем старушки, ровесницы века.
Когда среди студентов распределяли темы исследований, он выбрал былины и частушки. Записывал, что придется, но начинал опрос с частушек, поскольку былины встречались редко.
Хозяйка, вытирая мокрые руки о юбку, смерила его взглядом. “Знаю, ваши тут ходят. Частушки? Приходи вечерком, спою”.
Вечером она встретила его в сарафане. “Раз петь — так по-старинному. — Усадила. — Выпить хочешь? — Он мотнул головой, вытащил тетрадь. — Ну, какие тебе частушки петь? Они ведь разные бывают… и лихие, с перцем”. — “Всякие. Мы изучаем и матерный язык”.
— А, значит, поближе к народу. Ладно, для начала задам тебе загадку:
Черный кот
Матренку трёт.
Матренка ревит,
Подбавить велит.
Небось не угадаешь? Это печь и сковородка с оладьями. А вот про реальную жизнь:
Я с угора на угор
Камушки катала,
Председателю дала —
В ударницы попала.
Колотила пень о пень —
Не выходит трудодень.
Колотила по мудям —
Завалила трудодням.
— Трудоднями? — уточнил он.
— Да, у нас так говорят.
И еще напела:
Стоит соня
Посреди поля.
Прилетел кулик:
— Соня, соня,
Дай стоя.
— Нет кулик,
У тебя велик,
У меня мала.
Так и не дала.
— Это загадка? — спросил он.
— Это разгадка! — передразнила она. — Ну вот еще запиши:
По деревне девка шла,
Шишку мерзлую нашла,
Отогрела у чела —
Шишка прыгать начала.
“Чело” — это у нас печка. А что такое шишка — понятно?
— Понятно. — Он оторвался от тетради и посмотрел ей в глаза. На этом она его поймала и пошла в наступление.
— А ты как по этому делу? Только записываешь? Или сам умеешь? Тебе уже лет двадцать? — Он кивнул и зарделся — было ему только восемнадцать.
— Ну давай еще пару частушек спою, а там посмотрим. Только нужно под водочку, чтобы распеться.
Цыган цыганке говорит:
У меня давно стоит…
На столе бутылочка,
Давай-ка выпьем, милочка.
Вынесла белую четвертушку, разлила по стопочкам, чокнулись.
— Зa нас!
Выпив, она уже раскованным и чуть охрипшим голосом спела:
Ты ебись, а я не буду,
Мой цветочек аленький.
У тебя пизда большая,
Мой хуёчек маленький.
И еще выпили. Стало жарко.
— Я сегодня на ночь печь затопила. — Она придвинулась к нему и потянулась рукой. — Как там у нас шишечка, отогрелась? — И стала гладить, лаская и жалея. “Мой хуёчек маленький”. — Ничего, мы его подрастим. Вырастет у нас молодой дубок.
“Ох, жарко”. Стала стягивать сарафан. — Помоги с застежкой. — Скинула, оказавшись в легкой белой блузке и короткой юбке, обняла его и стала жарко целовать, прижимая к груди. Взяла его руку и полезла ею к себе под юбку, чтобы он ощупал ее снизу. Потрогала его шишечку. — Надо еще поработать. Ох, грехи наши тяжкие. Давно этим не занималась. Да и мальчонки такого сладкого давно не было. — Опустилась пред ним на колени, расстегнула, обласкала ладонью и прильнула ртом…
Потом, когда уже стало совсем жарко, сбросила блузку и юбку и поразила его крупными крепкими грудями. Усмехнулась: “Ну что, ядреная баба?” Уткнув его лицо в ложбинку, прошептала: “Чуешь, как свежестью пахнет. Это я на речку ходила, полоскалась. Для тебя”. От всего ее тела и впрямь пахло речной свежестью. Руки у нее до плеч были загорелые, ладони шероховатые, губы обветренные, а тело — белое и нежное, как будто она в молоке искупалась. Он никогда не думал, что женское тело так надолго сохраняет молодость. Лицо — лет на сорок пять, а тело — на тридцать.
Шишечка у него между тем и вправду отогрелась. Она положила его на себя, охватила руками и ногами, стала зацеловывать, убаюкивать и вдвинула шишечку в себя, обращаясь бережно, как с воробушком, который только расправляет крылья в свой первый полет. Воробушек наливался силой и начинал бушевать, а она постанывать.
— Скажи: Груня, я тебя люблю, — вдруг попросила она. И когда он это сказал, она сильно вздрогнула и вскрикнула…
Потом они лежали, обнявшись, а она ему напевала.
Эх конь вороной,
Белые копыта.
Когда вырасту большая,
Наебусь досыта.
Вдруг разоткровенничалась. — Я тебе доверяю, ты меня не выдашь? Только не записывай. Это опасная частушка, за нее можно сесть в тюрьму.
Сидит Ленин на березе
И глаза наискосок.
До чего разъеб Россию —
Соли нету на кусок.
— Не выдам, — шептал он ей в ответ. — Я и сам так думаю.
— У нас с тобой подполье прям в постели, — смеялась она. И опять запевала.
Молодому пахарю
Пиздушка слаще сахару.
Он попашет, поебет,
Его устаток не берет.
— Еще хочу, — шепнул он, поняв намек.
— А как ты теперь хочешь, миленький? Может, сзади? Я тоже хочу…
Потом погрузились в сон — но скоро очнулись. Жарко. Сбросили простыни. Опять стала напевать, точнее, нашептывать ему на ухо.
Ухала да ухала,
Ночевала у хуя,
У хуя на кончике
Четыре колокольчика.
Ее низкий, чуть хриплый голос его распалял. Да и все это народное творчество… Частушки… Он знал, что источник этого жанра — игровые и плясовые припевки, хороводные песни, свадебные дразнилки. Но никогда не думал, что частушечный ритм может так заводить и пронизывать. Погружаясь в Груню, он чувствовал, что она продолжает напевать эти частушки уже не голосом, а всем телом. Ее грудь, плечи, бедра подрагивают и передают ему этот озорной ритм. Слившись, они как будто приплясывают вместе в такт коротким, упругим строчкам — чаще, чаще, до задыхания, уже невмоготу… “Ох, я тебя зачастила”, — она вытерла ему пот со лба.
…Он опять потянулся к ней. — Ох ты мой ненасытный, — умилилась она. — Давай я за эти подвиги его расцелую. — И опять прильнула ртом, так что от горячей ласки воробушек опять вырос в коршуна.
Когда на следующий день, к обеду, он вернулся в штаб экспедиции, про него уже всё знали. Девочки смотрели кто с презрением, кто с жалостью, а кто с интересом. Руководитель позвал его прогуляться до речки.
— Ну что, дорогой, хорошо позанимался устным народным творчеством? Сам понимаешь, оставаться тебе в экспедиции уже нельзя. И вообще в селе. Позоришь университет. Что они там с тобой дальше делать будут, не знаю, но сегодня ты должен уехать. Есть еще ночной поезд до Ленинграда. Собирай манатки — и, как говорится, в добрый путь.
Он в одиночестве постоял над речкой. Берег был усыпан мшистыми валунами. Пахло свежестью и тиной…
Перед отъездом, уже с рюкзаком, он успел к ней забежать. “Оставайся, —уговаривала она. — Что тебе этот старый хрен сделает? Ты молодой, свободный, сам себе хозяин. А с институтом своим потом разберешься. У нас за свободную любовь не сажают”.
Он вспомнил маму, папу, их ужас, разборки в комсомоле, в деканате…
— Коли надо… — тяжело вздохнула она. — Ну давай тогда еще разок, по-быстрому. Успеем до поезда…
Сама первая его раздела. “Шишечка моя, — запричитала. — От скорой разлуки съежился мой воробушек”. — И опять ворожбой уст его отогрела…
На прощанье спела:
Песня вся, песня вся,
Песня кончилася.
Парень девку ебет,
Девка скорчилася.
В поезде он записал и эту частушку.
Мыс Меганом
В большой университетской аудитории онa сиделa прямо перед ним, в ряду пониже, и он видел стопку книг, которые она принесла с собой на лекцию, и ее руку, старательно пишущую в тетради, и завитки волос на шее. И все это слагалось в такой обаятельный образ, что, когда они столкнулись лицом к лицу, он уже был немного влюблен. Прежде всего, в ее книги — именно те, которые сам бы хотел прочитать. К тому же оказалось, что она ему по росту, что у нее тонкая талия и высокая грудь. Разговор он начал с книг: когда она собирается вернуть их в студенческую библиотеку, чтобы он тоже мог их взять? “Нескоро, — сказала она с оттенком сухости. — Впрочем, вот эту можете взять, она мне сразу не понадобится. Но через неделю верните”.
Он стремительно проглотил старинный трактат на редкую тему: маленькие удовольствия, сопряженные с чувством вины. Не такой уж большой вины. Переедать сладкое, пялиться на красоток, распространять слухи и сплетни, пустословить, праздно мыслить, попусту тратить время, исподтишка подсматривать за чужой жизнью… Книга была крайне педантичной: сколько удовольствий можно себе позволить и когда они, при отягчающих обстоятельствах, слагаются в большой, смертный грех.
Уже на третий день он вернул книгу. Желая произвести впечатление, сказал, что не бывает большого греха без воли к его совершению, а потому все эти маленькие удовольствия, проистекающие из естественной человеческой природы, сколько их ни складывай, не тянут на большой грех. А ее эта книга, оказывается, заинтересовала совсем другим — как документальное свидетельство об итальянском быте семнадцатого века. Историки обычно проходят мимо таких мелочей, а вот этот автор, исследуя маленькие удовольствия, ухитрился сохранить драгоценные крупицы повседневности.
Так у них с тех пор и пошло: много общих интересов, но взаимопонимание дается с трудом. Она судила обо всем с позиций исторической филологии, а он — метафизики культуры. Ее раздражали его широкие и абстрактные умозаключения, которым трудно найти соответствие в реальной жизни. А он немножко скучал, когда она в деталях рассказывала ему про обычаи цеховых сообществ позднего средневековья. Но даже эта чуждость ее ума представляла для него влекущую загадку, ему хотелось найти ключ к этой девушке.
Однажды что-то сдвинулось. Они оба сидели в читальном зале, поодаль друг от друга. Он ушел на лекцию, потом вернулся и, проходя мимо нее, поздоровался. “Как странно, — сказала она, — когда я увидела, что вы ушли, а потом возвращаетесь, я стала перелистывать книгу обратно. Какая-то дистанционная магия”. Ему показалось, что наступил момент, который Стендаль называл кристаллизацией: когда голая ветвь, опущенная в соляной раствор, начинает обрастать кристаллами. При встрече с объектом зарождающейся любви человек начинает пересоздавать его образ, проецируя на него свои желания и ожидания. В зале она наблюдала за ним и вживалась настолько, что сам ход чтения невольно последовал за его возвратными шагами. В нем все пело и ликовало.
Приближалось лето, и он предложил ей вместе поехать в Крым, в места, пронизанные поэзией и древностью. Вспомнил Мандельштама, стихи которого как раз тогда, в середине 1970-х, выплывали из забвения: “Туда душа моя стремится, за мыс туманный Меганом…” Она согласилась, но, видимо, не была уверена в том, как все обернется, и взяла с собой подругу. Так они втроем и доехали до лазурного берега. Уже в поезде он понял, что это — приговор зарождающейся любви. Подруга тоже была педантично-скептичного склада, и даже более едко-ехидного. И при этом невероятно образованная: биология, ботаника, медицина, древние языки… В этой девичьей компании все гуманитарные подходы, если не строго филологические и исторические, воспринимались как пустые и претенциозные. И он со своими умозаключениями то и дело попадал впросак. Однокурсница вставала на сторону подруги, хотя иногда и пыталась из жалости его защитить.
Они сняли комнаты в разных курортных трущобах, но иногда гуляли втроем. Девушки неугомонно щебетали, а он чаще помалкивал. Однажды они бродили по судакским холмам, разговор шел о свойствах местных лекарственных растений, об их латинских названиях, об археологии Крыма и его связях с античностью. Он только таращил глаза и хлопал ушами — горечь несостоявшегося сближения отбивала охоту думать. Но ведь надо как-то участвовать. Когда они стояли высоко над морем, он сказал, что с такой горы было бы впору обращаться с проповедью к рыбакам и виноградарям. Подруга, уже раздраженная его прежними “спиритическими” репликами, съязвила, что в нем подчас открывается особое свойство ума, которое можно назвать глубокомыслием, а можно — иначе. Однокурсница промолчала.
Он чувствовал себя лишним, тащился за ними, как понурый хвост, — и все больше отставал и отдалялся. По вечерам стал ходить на танцы. Молодежь, съехавшаяся со всех концов страны, отдыхала бурно и самозабвенно. Танцы-шманцы-обжиманцы. Он уже познакомился с девушкой из Челябинска, и она пригласила его назавтра зайти к ней попозже на огонек.
А днем он случайно на набережной встретил однокурсницу. Без подруги, которая простудилась и осталась дома.
— Вы ходите на танцы? — безразличным тоном спросила она.
— Откуда вы знаете?
— Здесь все всё знают… Да нет, просто видела, как вы идете в том направлении, куда в это время все идут.
И вдруг неожиданно предложила погулять по холмистым окрестностям. Например, в сторону легендарного мыса. Они пошли быстро, как будто знали в точности, куда и зачем. “Туда душа моя стремится, за мыс туманный Меганом…” — он стал читать стихи, оживился, разговорился, уже ожидая насмешки, но она слушала молча и не замедляла шаг. Потом начался подъем, открылся вид на море и снова закрылся, заслоненный скалой и маленькой рощицей. Они зашли в тень от скалы, в полумрак пещеры, прислонились к прохладному камню, молча постояли. “Ну?” — сказала она, приподняв колено…
Не было ни поцелуев, ни объятий. И вообще она словно отстранялась от него, затылком упиралась в камень, руки распластывала по стенам пещеры. Только упорно била в него своим сильным животом, глубже вбирала, насаживала на себя. Глаза закрыты, губы сжаты. Когда он замирал, переводя дух, она чуть приоткрывала глаза и снова нетерпеливо толкалась в него, не давая расслабиться. Изошла первая — столь сильным толчком, что он выскочил из нее. Поманила рукой, впустила в себя и уже с блаженной ленцой, не открывая глаз, позволила ему самому всё завершить и излиться на камень. Он потянулся к ее лицу, но она подставила ему ладонь, которой и достались все поцелуи и нежности, которые предназначались для губ.
Подруга все не выздоравливала. Каждый день они бродили по холмам, находили все новые пещерки или возвращались в старые. Он так и не знал всего ее тела, не видел, не прикасался к нему — она мягко, но решительно отводила его руки, когда он пытался дать им воли. Но тем упорнее билась о него животом, старалась глубже впустить в себя, чтобы он пронзил ее почти до самых камней, к которым она прислонялась спиной. Бывало и так, что, выйдя из одной пещеры и немного еще побродив по холмам, они заходили в другую. И снова бились друг о друга, будто в попытке достучаться в какую-то дверь, которая им не отворялась.
Разговоры между ними почти прекратились, словно они потеряли надежду преодолеть странную чуждость своих умов. Только обменивались краткими замечаниями о том, что видели, — “нулевой градус”. Никаких эмоций, признаний, лирики. Иногда она рассказывала ему о прочитанном — истории прошедших веков, а он чаще молчал, боясь неуместным красноречием вызвать сарказм. Удивительно, что они так и оставались на “вы”. Только несколько раз во время пещерных слияний она со стиснутыми зубами процедила ему: “давай!”. Но тот, кто подслушал бы их разговоры, никогда не догадался бы, что происходит между ними во время долгих прогулок к мысу Меганом.
Подруга все не появлялась — и вдруг выяснилось, что она уже уехала. У него возникла новая надежда. Спускаясь с холмов, он предложил: “Давайте зайдем к вам”. Она провела его на кухню. Напоила чаем с вкуснейшим вареньем и местным медом “Горный”. “Подходящее название для меда”, — сказал он. Она усмехнулась. И выпроводила. “Уже поздно. До завтра!” Назавтра они опять бродили по холмам, а вечером повторилось то же самое: чай — и до свиданья!
— Ну почему? — спросил он ее на третий день. — Почему не в доме, по-настоящему? Почему только мимоходом, холмы и пещеры?
— Удовольствия с чувством вины, — сказала она. — Ничего не поделаешь. Слабая человеческая природа. А большого греха не бывает без воли к его совершению. Поэтому не стоит вольничать.
На следующий день, когда они опять стали подниматься на горы и показалось море, он сказал:
— Очень хочу понять вас, да и себя. Человеческая природа не может быть иной. Но не надо давать ей воли. Нельзя не есть, но не надо набивать полный рот. Нельзя без близости, но нельзя распускать руки. Так? Допустим. Но разве нельзя любить всё в другом человеке? Просто любить?
Синяя полоска вдали все расширялась, пока они продолжали подъем.
— Ты умный, — впервые она сказала ему “ты”, и у нее был другой голос, такой мягкий и будничный, что он легко мог представить, как она станет ухаживать за ним, если он вдруг заболеет.
Они прошли мимо одной пещеры, другой, мимо всех пещер, где раньше останавливались, и двинулись дальше, к мысу Меганом. “Увидим, наконец, такой ли он на самом деле туманный…” — сказала она. И добавила: “Можно не торопиться. А вечером — домой”.
Поединок
В том поединке своеволий…
М. Цветаева
Они познакомились на черноморском побережье, а как — выскользнуло из его памяти. В тот день он чуть не утонул. Купался, заплыл за риф, хотел вернуться — но упорное течение отталкивало его от берега. Он греб изо всех сил — его сносило все дальше в море. Он начал понимать, что это такое — прощаться с жизнью, и ясность сознания стала покидать его. На дыхание не хватало сил. Но каким-то последним, невероятным усилием ему удалось прорваться через течение — а может быть, оно само проявило милость, уступило, вынесло на берег. Растянулся на песке — и долго вбирал в себя чистоту воздуха и синеву неба, дважды рожденный.
На радостях пошел в ресторан и в одиночку стал кутить, заказал себе много вкуснейшей всячины и шампанского. Накутил так, что не смог расплатиться. Оставил официанту в залог часы, поехал домой — в снимаемый закуток — взял деньги, вернул. И пошел шататься по городу. Вот тут он с ней и познакомился. Обычно ему это давалось трудно. А тут его словно продолжало нести на той легкой волне, которая выплеснула его на берег. Брызги, ветерок, прелесть существования — так он и затянул эту женщину в свой водоворот. Может быть, это было в очереди за мороженым. А может быть, на танцах, куда он время от времени захаживал, хотя танцевать не умел (как, по секрету, не умел и плавать по-настоящему).
Она была значительно старше его, лет на семь, — уже за тридцать. Работала журналисткой в Ярославле, писала производственные очерки, публицистику, иногда лирические заметки о природе, искусстве, смысле жизни. До отъезда ей оставалось три дня — и они бродили по городу, разговаривали, но никаких вольностей себе не позволяли. Судя по всему, она была женщиной строгих нравов, к тому же не хотела “портить младенца”, хотя младенцем он уже давно не был. И он, ввиду краткости срока и убогости своего жилья, тоже не торопил событий. Однако получал глубокое удовлетворение от одного взгляда на нее. При всей своей строгости — он даже не исключал, что она член партии, хотя и не заговаривал с ней об этом, — она ходила в удивительно откровенном наряде. Точнее, любой наряд на ней выглядел бы откровенным, и она этого не стеснялась. Туго обтягивающая кофточка или свитерок, под которым твердо и вызывающе круглились большие груди, и столь же тугие джинсы, засученные до колен и открывавшие сильные икры, — при этом она любила ходить на высоких каблуках. Пожилой курортник, сосед по хибарке, увидев ее, потом сказал: один взгляд на такую женщину — уже массаж предстательной железы. Не зная медицинской терминологии, он переспросил. Тот рассмеялся: это значит, что даже у старика на нее встает.
Из Ярославля она изредка ему писала, присылала вырезки своих статей, очень правильных, но при этом задушевных, трогательных, всегда с какой-то искоркой, лукавинкой. И он, вспоминая крутой очерк ее грудей и ног, привык ассоциировать этот стиль с чем-то пуританским, но при этом соблазнительным, вызывающим.
Приближались зимние каникулы — и вдруг она известила его о предстоящем приезде в Москву. Он трепетал от предчувствий: такой роскошной женщины в его жизни еще не было. Но может быть, и не будет? Кто знает, при строгости ее правил! Да и охота ли ей связываться с “младенцем”?
Приехала прямо под Новый год, привезла свечи и торт. Он уже запасся шампанским и всем, чем только можно было опьяняться и вдохновляться. Но больших запасов не понадобилось. Подняли бокалы. Прослушали краткое поздравление от партии и правительства. Пробили кремлевские куранты. Выпили за то, чтобы в новом году исполнилось все самое хорошее, сбылись все надежды и желания. И явные, и тайные, — добавил он, и она усмехнулась. Поцеловались прямо в губы, влажным, протяжным поцелуем. Он обнял ее за талию, она прижалась к нему грудью… Чтобы он в лихорадке не разорвал воротник ее праздничного свитера, она стянула его через голову. Начался “Голубой огонек”, но уже без них — телевизор остался немым и темным свидетелем того, что происходило в эту ночь на впопыхах рaзложенной софе. Он почти ничего не запомнил — это был бред, вихрь, как будто одно многорукое и многоногое существо разделяло себя на части и заново собирало.
Проснулись уже за полдень, лениво позавтракали, погуляли по снежку — солнечный день, синее небо, морозный воздух… Вернулись в постельное тепло — и снова началось это безумие, но уже осознанное, со способностью созерцать и заново этим вдохновляться. Проникал в нее сверху, распластав ее руки и вдавливая в кровать, — и при этом наблюдал, как колышется ее грудь в такт его толчкам, словно он играл на музыкальном инструменте и одновременно видел, как танцуют под эту музыку.
Так прошел первый день нового года. А на второй начались дебаты. Точнее, острые жалящие реплики, которые, как ни странно, усиливали их влечение друг к другу.
Началось с Чехословакии. Уже несколько лет прошло с того дня, когда советские танки проехались по Праге. “Граждане, отечество в опасности, — наши танки на чужой земле” (Галич). Тема уже не слишком будоражила, и он по какому-то поводу заметил, что родину, конечно, нужно любить и, может быть, прощать ей какие-то ошибки, но патриотизм и слепота — это вещи разные.
— Это ты о чем? — вскинулась она. Вскинулась буквально, потому что в это время они лежали, прильнув друг к другу, и она выдернула из-под него свое плечо.
— Ну, например, Чехословакия.
— Ты хочешь сказать, что нам надо было дожидаться, пока там появятся американцы?
— Появились бы или нет — это еще большой вопрос. Кроме нашей пропаганды, не было никаких свидетельств. А то, что появились мы и навязали дружеской стране свой “экспорт социализма”, — это факт.
Она закусила губу и толкнула его коленом. Ссориться не хотелось, и она лишь сказала в ответ: “Я другого мнения. А ты в политических вопросах — слабак”.
“Я — слабак?” Он изо всех сил проник в нее, так что она застонала. Она схватила его за плечи, всем телом до боли вдавилась в него и ответила таким яростным натиском, что он отпрянул, а потом с новой силой погрузился в нее. “Ты слабак!” — кричала она ему. — “Сейчас ты увидишь, какой я слабак”, — он вонзался в нее так, что мог бы пробить насквозь. “Скажи честно, ты партийная?” — шепнул он ей, горячо целуя и вылизывая ее ухо. — “Не скажу, — ответила она. — Не хватало еще тебе рыться в моих документах. Скажи спасибо, что я позволяю тебе рыться в себе”. — “Если ты партийная, — продолжал он, — то я имею партию! Гордо имею!”
Не выдержав такого глумления, она выпросталась из-под него, взметнулась своим сильным телом, опрокинула его навзничь, вскочила на него, как амазонка. Оседлала — и припустила мелкой, но твердой рысью, перешла на галоп и потом понеслась во весь карьер. “Я имею всех трусов и предателей, — кричала она. — А уж такого сосунка, как ты, я отымею до сотрясения мозгов. Из тебя вылетит твоя мелкая антисоветская душонка”. Признаться, ему было нелегко выдержать этот натиск зрелой женщины, чьи мощные бедра яростно сжимали его во время скачки, а налитые груди раскачивались над его лицом. Нагибаясь, она презрительно хлестала ими по его щекам, приговаривая: “Это тебе за предательство!.. Теперь тебе полный п…” Наконец она выгнулась дугой и ее подбросило сильнейшим толчком, так что она соскочила с его конька-горбунка, но быстро оседлала опять и, сотрясаясь уже от более мелких толчков, довела свою скачку до победного конца…
Очень скоро его конек опять восстал во весь рост. Это была уже не физиология, а мистика, гордость победы над сильной женщиной — и ее тупым мировоззрением, которое она сама же предает, столь неистово отдаваясь “врагу”.
Последующие несколько дней прошли в нервных перепалках — и долгих соитиях. Все ее тело было залито его влагой, которую она не смывала, даже когда они садились за стол. Мира между ними не было, но была звериная страсть, переходящая в поединок. Она находила, чем уязвлять его, а он отвечал подвигами, которые ее покоряли, — казалось, ради этого она его и подстрекала: чтобы он в конце концов выплеснул в нее как можно больше себя… Вдруг он вспомнил день их знакомства, как он боролся с волной, относившей его в море. Так было и с этим неудержимым влечением — его затягивал водоворот.
Стычки разжигали любовную ярость. Однажды она укусила его так, что стало по-настоящему больно, выступила кровь. Она ее долго зализывала, пока не остановила. Заплакала, оделась, собрала вещи и ушла со слезами на глазах. Они расстались свирепыми любовниками: завороженные и прикипевшие друг к другу, уже обреченно понимали, что их пути сходятся только здесь — и расходятся на весь окружающий мир…
Он долго всем телом тосковал по ней. Однажды получил из Ярославля вырезку с лирико-патриотической заметкой. Прочитал — стало душно и муторно. Хотел выбросить, но только скомкал, запихнул в нижний ящик стола… И почувствовал себя освобожденным, как в ту минуту, когда волна выплеснула его на берег.
Милые тешатся
Перебывав в трех браках, он досконально изучил механизм супружеских ссор и понял их неотвратимость.
С первой женой это была просто мистика. Вдруг она переставала его понимать. Он говорил что-то самое обычное — а она пожимала плечами: “Что ты хочешь сказать?”. Он повторял. Объяснял на пальцах. Простейшие мысли. Повседневные вещи. Умнейшая женщина, она все равно не понимала и с каждой минутой все больше отчуждалась от него. Превращалась в снежную королеву. Хорошела в своем неприступном замке. Девица-краса за расписным морозным стеклом… А его начинало затоплять теплом, щекочущим предчувствием близости. Она выжидательно смотрела на него, все более леденея лицом. И тогда он бросался вперед и ломал этот лед. Мгновенно наступала весна, вовсю журчали ручьи… знойно дышало лето.
Вторая жена время от времени задумывала разные реформы. Например, пробить стену между комнатами, чтобы не надо было обходить по коридору. Приобрести сервиз на 24 персоны, если когда-нибудь у них соберутся все друзья. Построить на даче колодец на случай перебоев с водоснабжением. Планы были то мельче, то крупнее, со временем она о них забывала. Но когда она видела в нем не то что сопротивление, но даже недостаточное рвение к очередному проекту, она замыкалась в себе. Переставала разговаривать — или переходила на низкий тембр. И вдруг в ее голосе появлялась хрипотца, как у Эдит Пиаф. Тогда он начинал сходить по ней с ума, хотел немедленной близости. Она нехотя соглашалась.
С третьей женой все было разнообразнее. Причины ссор были непредсказуемы — и неважно, кто с чего начинал. Это могла быть небрежно поглаженная рубашка, поставленная не на ту полку книга, не вымытая дочиста тарелка, забытое в сушилке полотенце. Тогда шли длинные и безупречные по логике размышления о важности порядка в доме… а если нечисто на кухне, то нечисто и на душе. По мере того как ситуация накалялась, и в зависимости от повода, она бросала в него то рубашкой, то полотенцем, то тапочками, то подушкой, а иногда и книгой, — уходила в спальню, хлопая дверью. Он врывался, молил о пощаде — и горячие извинения заканчивались не менее горячим приступом любви.
Он старался понять, почему так происходит. Ссора ломает привычный уклад “сносившихся башмаков” — и через морок повседневности вдруг прорывается огонь страсти. Сначала гневной, а потом и любовной. Знаки у страсти сменяются легче, чем бесстрастие превращается в страсть. Бешенство желания ближе к скандалу, чем к сонной одури быта. Не такова ли и природа самого желания: нервный срыв? Один корень у страсти и страдания…
В четвертый раз он не женился, но у него завелась постоянная подруга. Прекрасные отношения, полное взаимопонимание по всем вопросам: от политики до финансов, от работы до досуга. Но иногда на нее нападала хмарь. Она говорила, что наступает новая пора, что она уже другая, да и он другой, что нужно быть чутким к переменам. Он не понимал, о чем идет речь. Брака она сама не хотела, а он не настаивал. Однажды, когда она опять заговорила о переменах, он подошел, обнял ее и попросил объяснить. Она задумалась, но объяснить не смогла. И вдруг рассмеялась.
— Понимаешь, это как если бы я устала от одной позы, хочется другую. Повернуться боком или прижаться иначе. Немножко цепенеешь, надо обновить ощущения. Ну хотя бы поссориться, а причины нет.
С тех пор, когда у него вспыхивало желание, он ей говорил: “Давай поссоримся!” Они делали друг другу стра-а-ашные глаза — и сразу, безо всяких околичностей, переходили к поцелуям, для чего ссора обычно служит только отвлекающим маневром. К чему долго страдать, когда можно обойти этот изнуряющий ритуал, словесно его обозначив, и сразу приступить к тому главному, ради чего он и затеян? Им открылся наконец смысл завещанной предками мудрости: милые для того и бранятся, чтобы тешиться. И они “ссорились” так бурно, что в старину над их периной взлетали бы пух и перья.
Полеты во сне и наяву
Она пришла с мороза раскрасневшаяся.
Он предложил позавтракать.
— Потом, — сказала она. — Сначала в постельку.
Позднее, за завтраком, он спросил, что ее так завело.
— Сон приснился. С тобой в главной роли.
— И что же там было?
— Да все то же, что было сейчас.
— И только?
— Нет, еще кое-что. Мы летали. Прямо в воздухе… Дух захватывало.
— Пойдем на парашютные курсы?
— Ага. И на водолазные тоже! Недавно снилось, будто ты меня заливаешь и топишь в своей сперме.
— Ну и сны у тебя! А как насчет пожарных курсов?
— Ты меня уговорил… Пойдем еще. Чтобы было жарко!
Курсы не понадобились. Они научились делать все это вместе в полусне. Прозрачные, управляемые сновидения. Чуть-чуть дремали, оставаясь друг в друге, и там с ними происходили странные превращения. Они растворялись в разных стихиях — и через них сливались друг с другом.
Сны были важной частью ее жизни, а иногда и жизнь становилась частью снов. Для нее были значимы не смыслы, а переживания. Она не верила в приметы и знамения, не пыталась разгадать вещие знаки и применить их к будущему. Ее волновала острота и странность ощущений, которых ей не хватало в реальности, — и нужно было перенести их в явь. Чтобы наяву все было так же смутно, мерцательно, головокружительно… Одно время ей снились лестницы, и она заходила в незнакомые большие дома, чтобы заново пережить эту таинственность восхождения, открытия разных пространств, медленного блуждания по подъездам, пролетам, площадкам, чердакам… Иногда сновидения шли сериями: про музеи, лабиринты, поезда… а иногда разные темы чередовались или переплетались, как масти в растасованных картах. Но большей частью ей снились встречи и слияния в разных стихиях. Зимой чаще снилась огненная, весной — водная, летом — воздушная…
А осенью ей стали сниться другие сны — полеты в ущелья, пещеры, в недра земли, куда ему хода не было. Там обитали гибриды из металла, камня и плоти. Она просыпалась, опустошенная жестоким сладострастием этих тварей и ночными скитаниями по адским безднам. И набрасывалась на него так жадно, что боялась растерзать, но ничего не могла с собой поделать.
Он ждал, когда для них настанет другая пора. Его тоже посещали сны, в основном обрамленные, в жанре интерьера или натюрморта. Но рамка разрушалась. Как будто в комнате были открыты все двери и гулял тревожный сквозняк, падала и ломалась мебель. Или цветы на столе клубились и превращались в опасное, ядовитое облако. Она лежала рядом, и он боялся за нее.
Однажды в комнату залетел большой осенний лист, размером с маленький парашют, и такой же выпуклый. Она ухватилась за него, как будто хотела взлететь. Порыв ветра подхватил ее и понес в даль, где она быстро растаяла: то ли в утреннем тумане, то ли в чьих-то безумных сновидениях, то ли в его зрачках, которые долго не могли просохнуть… Больше он ее никогда не видел.
Пробуждение
Он еще толком не проснулся, когда почувствовал, что рука жены под одеялом его ласкает. Причем необычно — размашисто и чуть-чуть царапая грудь. Он мельком взглянул на нее — она лежала с закрытыми глазами и, кажется, еще спала, только рука шевелилась — нетерпеливо и настойчиво.
И вдруг он понял, что она сейчас не с ним. Кто-то другой лежит рядом с ней, с широкими плечами и грудью, и его она сейчас гладит и зовет к себе. Он не стал ее будить, а решил побыть этим другим, узнать, что это за двойник такой и как она с ним проводит время. Стал тихо гладить в ответ. Она взяла его ладонь и сжала ею свою грудь, потом положила на свое повлажневшее лоно. Это в самом деле было необычно, как будто реальность сместилась и в нее вошел кто-то другой. Она явно уже проснулась, но лежала молча, с закрытыми глазами, только руки ее были так беспокойны, как никогда раньше. Он старался быть с нею этим другим, повиновался ее рукам, входил в роль, которую она предписывала ему своим телом… Это смещение продолжалось долго, все более сладко и пронзительно, пока ее не взорвало. Она резко откинулась и открыла глаза, но смотрела вокруг невидящим взглядом.
— Тебе что-то снилось? — осторожно спросил он ее.
— Не помню, — ответила она отчужденно.
Тогда он пошел напрямую: А может, кто-то? Мне показалось, кто-то еще был с тобой, кроме меня. Я старался соответствовать, но понимаю, что ему, наверно, нет замены.
Она вдруг очнулась и повернулась к нему.
— Глупый, — засмеялась. — Это был еще один образ тебя. Во сне приходят разные образы… Ты ведь и сам бываешь разным со мной…
Это ушло, но не забылось. Однажды он и сам допустил оплошность. Вместе они смотрели фильм, и он признался, что взволнован героиней с весьма вызывающей внешностью. Она ревниво спросила: “Будешь ее воображать?” Он смутился, отделался витиеватой шуткой: эти кинодивы могут тревожить воображение мужчин, но не должны тревожить жен, по причине своей бесплотности и недосягаемости. Она капризно заявила: “Я не хочу, чтобы эта баба путалась между нами”. — “Ну хорошо, а, допустим, Одри Хепбёрн?” Засмеялась: “Она милая. С ней можно… немножко”.
Он понимал, что даже у самых фантастических образов бывают свои прототипы. И у того, кому она отдавалась в полусне, вероятно, тоже был, — это пробуждение с “другим” было не случайно. Ревновать? Когда семьи распадаются из-за настоящих измен, когда всюду многоженство и многомужие и в моду входит “полиаморность”, — супруги умножают связи по взаимному согласию и к общему удовольствию?.. Когда лозунги: “долой семью!” и “семья без границ!” вроде бы конкурируют, а, по сути, обозначают одно и то же? Какое значение имеют эти фантазии — щепотка специй, вброшенных в котел желания!? Неважно, где ты собираешь хворост для костра, — лишь бы он разгорался ярче, чтобы ты мог делить это пламя с любимым и единственным. Много лиц — одно лоно.
А она? Что если ее воображение тоже осаждают толпы мужчин, тех, с кем она встречалась годы назад или только вчера — и все еще несет в себе их образы? Ну и что? — одному счастливчику больше достанется. Все мужчины сольются для нее в теле мужа. И все женщины, о которых ему приходилось грезить, сольются в ее теле. Нужно ли нам что-то знать о прототипах — от кинозвезд до почтальона, продавщицы или близких друзей? Если нас при чтении романа потрясает сила художественного воображения, то что добавляет знание о прототипах? Ничего, скорее мешает. Сколько бы ни блуждала фантазия, мы приносим явь желания в объятия друг другу. Такое опыление — радость природы: пчела снимает нектар со многих цветков, доставляет в свой улей — и мед становится гуще и слаще. Долой мыслительную аскезу — как и физический блуд! Хорошее воображение — залог верности.
Конечно, следует признать, что человек многолюбив, или, научно выражаясь, либидо требует диверсификации. Это противоречит религии, морали, семейным устоям, воспитанию, наследованию, производительности, развитию цивилизации… Однако ничто не мешает соединить физическую моногамию с психической полиаморией через свободу любовных фантазий. Никакого соперничества и ревности — все становятся равноправными участниками большого сценического действа. Театр желаний! У входа надпись: много лиц — одна любовь. Много желанных, но один избранник! Воображение разбегается по разным лицам, но союз остается единым и нераздельным. Психическая множимость любви при сохранении физической верности! Собственно, это и есть путь в техно-эротическое будущее, когда проблемы измен и ревности будут решаться вспышками разных нейростимуляторов желания в мозгу. Или, как провозглашается на либерально-консервативном сайте, “виртуальные женщины во всем своем чарующем многообразии проходят в воображении мужчины, изливающего семя в одну женщину, свою жену, мать своих детей…” Удивительное по стилю сочетание гаремной неги и домостройного елея!
Во всем этом была еще сторона: кража образа. Допустим, некая Н., верная супруга и добродетельная мать. Редкие случайные встречи в гостях, никакого флирта, но в ее присутствии он чувствует прилив жизненной энергии и заимствует ее образ для игры со своим желанием. Может быть, она возится с детьми или готовит обед мужу, — а он в это время прелюбодействует с ней в своем уме. Иногда она ложится с ним в постель, сама ничего об этом не подозревая, — и чего они только не вытворяют! Или он призывает ее образ на помощь своему желанию в те минуты близости, когда привычка или усталость ослабляют его живой порыв. И ведь она не единственная его заочная подруга. Там, в его сознании, целая камера обскура таких обворожительных образов, мельком подхваченных, а иногда тщательно высмотренных. Это не только измена, но и воровство. Хищное воображение всюду рыщет в поиске невинных жертв.
Таким чисто ментальным усладам пророчат рай в виртуальном будущем, а между тем оно может обернуться адом. Мозг станет прозрачен, как аквариум, и за каждый использованный образ придется не только платить, но и спрашивать на него разрешения. Можно мне с вами побыть наедине в своих вольных фантазиях? — Я не против, — отвечает она, — вот прейскурант моих нейрокопий. Не забудьте попросить разрешения у моего мужа. Он страшно ревнив, и у него свой прейскурант. Детям я в воспитательных целях ничего не скажу, но если вы побалуете их небольшими подарками, я не буду против. — За образы, обнаруженные в чьем-то мозгу без разрешения правообладателя, ментальные полицейские (“менты”) будут взимать штраф. Представьте себе этот кошмар: чем виртуальнее будет становиться эрос, тем реальнее сама виртуальность…
Он думал об этом, читая технические новости вперемежку с художественной классикой. Впервые о сладкой муке ментального сожительства поведал любвеобильный Гете в романе “Избирательное сродство”. Призрак одного влечения является в гости к другому. Любящие супруги Эдуард и Шарлотта вдруг оказываются перекрестно влюбленными: он — в Оттилию, воспитанницу Шарлотты; она — в капитана, друга Эдуарда. Бурная супружеская ночь проходит под знаком сквозного движения через привычную плоть одного — к соблазнительному образу другого. “Теперь, когда мерцал лишь свет ночника, внутреннее влечение, сила фантазии одержали верх над действительностью. Эдуард держал в своих объятиях Оттилию; перед душой Шарлотты, то приближаясь, то удаляясь, носился образ капитана, и отсутствующее причудливо и очаровательно переплеталось с настоящим”. От этой близости рождается ребенок, в лице которого отпечатались черты тех, кого супруги любили в своем воображении, мысленно соединяясь друг с другом. Разве это не прекрасный урок грядущим поколениям!?
Но… Во время крещения ребенка неожиданно умирает старый пастор, а вскоре от несчастного случая погибает и сам ребенок, что свидетельствует о хрупкости таких союзов, где призрак одной возлюбленной вселяется в плоть другой и гипнотически ее преображает. Мужчина в обволакивающей его ауре одной женщины физически сочетается с другой — что это? Операция по пересадке органов: кожи, глаз, груди, сердца, с риском мучительной смерти многотелого организма в результате несовместимости тканей? Да, воображение смело летит вперед, чтобы соединить то, чего тело не вмещает. Но, быть может, для плоти следовать расходящимися путями воображения столь же разрушительно, как и для воображения следовать тесным путем плоти?..
Однажды он опять почувствовал кого-то другого на своем месте. Ее глаза были закрыты, но ресницы вздрагивали и, казалось, она спала, пока ее рука металась по его груди, спускалась ниже… Он больше не хотел перевоплощаться. Он наклонился над ней, тронул за плечо. И сказал: “Проснись! Это я!”
Она вздрогнула и открыла глаза. Но вместо ожидаемого смущения он увидел в них тепло узнавания и начало новой игры. “Вот и ты! — сказала она. — Как чудесно! Я тебя люблю!” Обняла его — и снова закрыла глаза, как будто увлекая за собой в незаконченный сон. Видимо, там роились какие-то чарующие образы, но по неоспоримому праву реальности они вместе с нею принадлежали только ему. И вдруг он почувствовал ранее не знакомую радость, предвестие будущего, когда два существа, блуждая среди теней и подобий, вдруг, как редчайшую удачу, находят друг друга во плоти.
Оргия, или Боковая ветвь мироздания
Однажды ему приснилась оргия в кругу коллег. В его финансовом учреждении служили в основном женщины, и вот он оказался в маленьком зале для заседаний. Все сотрудницы были на своих местах, только раздетые или полуодетые, а стулья были составлены в углах для удобства индивидуального общения. Считалось, что время от времени между служащими следует поддерживать дух коллегиальности. Он устремился к самой миловидной, и она его приняла; потом его ревниво потянула к себе другая; затем прижалась секретарша; потом потребовала начальница… Все это было дико, несусветно — и так ярко, что, проснувшись, он долго приходил в себя, стряхивая наваждения знакомых лиц и фигур. В оргиях он раньше никогда не участвовал, ни наяву, ни во сне. Любопытно все-таки: первая оргия. Решил записать, чтобы потом, на свежую голову, разобраться в деталях. Тающий обрывок летучей гряды иных миров.
Какой-то голос шепнул ему, что не стоит записывать, а тем самым и увязать в той боковой ветви мироздания, куда ему случилось забрести. Все-таки знаки материальны, и неизвестно, куда это заведет. Рукописи не горят, записанные сны тоже. Лучше просто стряхнуть это видение, стереть из памяти, чтобы оно не повлекло последствий в реальности — пусть не слишком увлекательной, но удобной. Зачем тащить за собой в дружный коллектив эмоциональный послед этой чудовищной галлюцинации? Тем не менее он все запечатлел, а там, где на воспоминания набегала рябь, чуть-чуть дорисовал воображением. Одна завязала ему глаза своим лифчиком и требовала, чтобы он ее ловил. Другая бросала ему издалека золотые монеты, которые на лету превращались в пчел и жалили его в губы. Третья презрительно на него поглядывала, сомневаясь в его достоинствах, и смеялась ярко раскрашенным ртом, когда он прижимал ее к стене и доказывал!.. По мере того как он увязал в подробностях, ему становилось не по себе, но, как добросовестный финансист с привычкой к точности, он зафиксировал все до мельчайших деталей.
На следующий день отделу предстояло обсудить важное письмо в вышестоящие инстанции о перспективах работы и планах действий. Все должны были заранее прочитать документ и внести поправки на всеобщее обсуждение. В одном из параграфов упоминалось о “противодействии анти-российским санкциям”. Он, как самый грамотный и дотошный в отделе, поправил ошибку — убрал лишний дефис, нажал “сохранить”. И вдруг слово “антироссийский” размножилось в тексте и теперь, хотя и в правильном написании, торчало почти в каждой строке. Вроде как черточка оказалась чертовкой и сыграла с ним злую шутку, вызвав цепь хаотических команд.
Выглядело это примерно так:
“С целью дальнейшего усиления антироссийской направленности нашей организации рассматривается введение новых антироссийских стандартов в систему управления качеством. Исследуя рынок и конкурентов, мы разрабатываем антироссийские цели и методы в оптимизации производства, в повышении антироссийской мотивации и квалификации сотрудников. Наша команда постоянно анализирует динамику изменений во внешнеэкономической среде с целью коррекции антироссийских стратегий. Предполагается дальнейшая оценка антироссийской эффективности и адаптация наших планов в зависимости от результатов.”
И так пять страниц. Это была буйная и опасная оргия всего текста, который кривлялся, высовывал язык и подвергал поруганию самые священные заветы их компании в ее неустанной работе на благо отечества. Конечно, это было нелепо, гротескно, никто в здравом уме, даже ярый русофоб, так бы не написал — но получился самый настоящий манифест, который, прячась за дурацкий глитч, проводил антигосударственные идеи. Он почувствовал, что угодил в ту самую боковую ветвь мироздания, куда ему не следовало соваться. Оргия так оргия! — раз ты бесчинствовал во сне, составил документик со всеми подробностями — теперь получай оргию в большом документе. Простые и неотменимые правила: все сделанное возвращается к тебе как воздаяние. Ужас! В тот момент, когда он нажал клавишу “сохранить”, этот текст стал доступен всем сотрудникам и начальству. Ну конечно, это идеологическая диверсия под видом якобы технического глитча. Почему-то этот казус случился не с сотнями других слов, а именно с этим, самым взрывоопасным: “антироссийский”…
Он вдруг понадеялся, что это тоже сон. Потер себе глаза, ущипнул за ухо, но не проснулся. Это была та самая неостановимая оргия сна, которая выползла в реальность и разбушевалась. И вот уже пришла записка от коллеги, бросавшей в него монеты: “Ты что, с ума сошел?” А вот и от начальницы, в которую он кончил перед тем, как проснуться. “Я в полном шоке. Что это за непотребство? Кто мог такое допустить?” А та коллега, что завязывала ему глаза лифчиком, написала: “Не верю глазам. Разнузданная русофобская оргия!” Милее и сообразительнее других оказалась секретарша: “Я попробую это стереть”. И стерла. Через несколько минут на экран вернулось прежнее письмо, где была воспроизведена прежняя ошибка: “анти-российский”. Но теперь от этой ошибки веяло таким благонравием, что он чуть не заплакал.
Так документ и пошел на самый верх — с дефисом, поскольку трогать этот злополучный знак, рискуя вызвать его месть и новый хаос, уже никто не решился.
Порочный вариант все-таки успел промелькнуть в офисных компьютерах и не остался без последствий. Виновника вызвали на директорский этаж, где он, проклиная технический промах, все-таки извинял свой поступок радением за чистоту родного языка. Директор пялился в принесенный им орфографический словарь, где страшное слово “антироссийский” было написано по правилам, без дефиса. “Ладно, — сказал директор, — спустим на тормозах. Но помните: политика выше грамматики! За дефис нас никто не съест, а за антипатриотические высказывания сожрут с потрохами. Работайте пока без организационных выводов”.
И в слове “организационный” ему почудилась усмешка судьбы, глумливое эхо от одной ветви мироздания к другой — слово “оргия”.
Победный день
В течении времени, то тихом, то бурном, случается порой необъяснимый всплеск. Вот и у нее случилось то, что она назвала днем победы. А чтобы не путать с народным праздником — победным днем. Рассказывала потом подругам — те ахали, не могли поверить.
Она распланировала весь день, но жизнь берет свое… С утра забежала к старому другу — было как раз по дороге. Он еще валялся в постели, ждал ее, но утренний подъем уже потерял и пришлось с ним потрудиться. Она крутилась как бешеная, замучила его требовательной своей лаской. Но в конце концов раскочегарила так, что он дважды жарким пламенем в нее изошел… Опять завалился на кровать, почти бездыханный, а она вскочила, встряхнула грудями, качнула бедрами — и побежала дальше. У нее на вечер был назначен визит к клиенту для продажи его квартиры: по ее масштабам — крупная сделка, тысяч на двести.
И тут она спохватилась, что еще остается изрядно времени — и успеет забежать к новому другу, почти по дороге. Позвонила ему — он оказался на месте и страшно обрадовался. Мощно довел до конца то, что первый не успел, больше часа, с несколькими заходами и взрывами. Она встала под душ — и почувствовала невероятную легкость. Ничуть не устала, а наоборот, каждая жилочка в теле пела, как натянутая струна. Глядя на нее, такую красивую и задорную, второй любовник запросил еще. “Не могу, милый, работа, скоро увидимся,” — и побежала на деловую встречу. Так все удивительно выстроилось в этот день: четыре места, от ее дома к клиенту — и почти по прямой, без потери времени.
С этим клиентом они встречались уже второй раз. Первый раз — в ее офисе, все было чинно, бумажная работа: документы, справки… А теперь предстояло впервые посетить его квартиру. Влетела как на крыльях — так ее переполняла радость жизни. Обласканная, обцелованная. Главное — быть желанной, а она за минувший день ощутила это сполна. Видимо, и клиент это ощутил. Даже немножко пошатнулся, когда открыл дверь и ее увидел. Словно за ней ворвался порыв ветра. Медленно провел ее по квартире — было заметно, что он старается идти за ней следом, а не маячить впереди. Хочет как следует к ней присмотреться — она эти штучки знает. Хорошо одет, приятный одеколон, мягкий голос. А главное, его квартира ей лично очень понравилась. Двухкомнатная, но очень просторная, с большой кухней, которая сойдет и за столовую, с длинным коридором, со множеством чуланчиков, стеллажей, — есть где разгуляться счастливой домашней жизни.
Сели, заговорили. Она не стала в лоб выяснять обстоятельства, но поняла, что он еще не знает наверняка, будет ли продавать эту квартиру, — есть “за” и “против”, и еще неизвестно, что перевесит, много разных факторов. А главное — он тепло ей улыбнулся — жизнь покажет! “Нужно доверять ходу жизни. А вы как думаете?”
— Безусловно, — сказала она, чувствуя за собой этот ход жизни, который сегодня усиленно толкал ее вперед.
— Вы, наверно, устали, — сказал он. — Работали целый день?
— Устала… Но приятно… — призналась она. — Когда любишь свое дело…
— Это видно… Вы так душевно во все вникаете…
И предложил немного расслабиться… выпить.
И потом она эту квартиру уже не осматривала, а обживала. Целую ночь. И нашла ее невероятно уютной и созданной для счастья любящей семьи.
— Он еще не решил окончательно: продавать или нет. Там тонкая подоплека. Идет игра разных факторов. Но мне кажется, появился еще один фактор. Это — я. И он может оказаться решающим, — делилась она с подругами. И вновь возвращалась памятью к тому победному дню: “Так удачно все сложилось — по прямой от дома к дому. Не пришлось тратить нервы на пересадки, на всякую беготню. Целый день всё получалось — такая пруха! Куда ни взгляну, чего ни коснусь — вокруг меня всё прямо плавится…”
Про прежних друзей она больше не вспоминала. Какие любовники, если у нее наконец может сложиться семья в прекрасной квартире?! А между тем, если бы не они, то не подхватил бы ее счастливый ветер, который на крыльях принес ее в эту квартиру и закружил сердце суженого…
Подруги радовались за нее, но жалели брошенных, которые без нее очень страдали. Как сказала самая мудрая из них, победа на фронте обеспечивается только самоотверженной, но малозаметной работой тружеников тыла.
Последний в очереди
Встал последним в очередь. Вдруг его локтя коснулось что-то упругое — и оказалось женщиной, ставшей прямо перед ним. Он поначалу обалдел от такой наглости. Но сообразил, что это упругое и есть она. Заглянул из-за спины — и в самом деле, упругое тут как тут: грудь, причем такая вызывающая, будто наглость в ее природе.
Теперь у него сменилась задача: как познакомиться с этой грудью? Он приободрил себя тем, что ведь недаром она вклинилась перед ним — могла бы занять и более выгодное место, ближе к прилавку. Значит, это способ знакомства.
Через минуту она к нему обернулась и с усмешкой спросила:
— Товар-то выдается без ограничений?
Лицо у нее обычное, такое увидишь и забудешь. Но грудь, грудь! Как будто берет тебя на таран.
— Две в одни руки, — ответил он.
— И ради двух такую длиннющую выстаивать? — удивилась она.
Он понял не сразу.
— Да, пожалуй, не стоит.
Она вышла из очереди и направилась к выходу, позвав его глазами. И он вышел с ней.
Потоптались на снежку. Пальто у нее было распахнуто, из-под юбки виднелись полные икры в ботиках.
— Ой, холодно, — сказала она. — Сейчас бы чайком разогреться. — И засмеялась при слове “чаек”.
— Хорошая мысль.
— А я вот живу рядом, — и показала на девятиэтажку.
Когда вошли в квартиру, она сбросила пальто ему на руки — и оказалась самой обыкновенной: среднего возраста, среднего роста, средней упитанности, средней внешности, полушатенка-полубрюнетка. Присела, сняла ботики, показав ему крупные колени и ляжки в зеленоватых колготках.
Пили, ели, запивали, заедали… она рассказывала про себя, расспрашивала про него, все чин-чином. А потом, увидев, что он немножко захмелел и стал клевать носом, растормошила.
— Эй, погоди. Ты зачем сюда пришел? За чаем, что ли?
Встала, притянула его голову, потерлась о нее грудью — серая кофта в обтяжку.
— Эй, очнись!
И за руку повела туда, где им и следовало быть. Простыня и наволочки были душисты и свеженакрахмалены.
А потом, истомленные, они легли рядом, откинувшись на подушки, — и она рассказала, что иногда, устав от вдовьей жизни, снимает подходящих мужиков в самой длинной очереди. Выглядывает, выбирает сердцем — и встает перед ним, если он в конце.
— Почему длинной?
— Если есть у них время на такую канитель, значит, и на меня найдется, чем я хуже какой-то ерунды: две в одни руки.
— А почему в конце?
— Так он в этой очереди еще не постоял, ему уйти из нее не жалко.
Так он и не понял, в шутку она или всерьез, — насмешки в ней было много, но и нежности тоже.
Положила его руку себе на грудь. Спросила: можешь не снимать, пока не проснемся?
— Всю ночь? — спросил он.
— Всю ночь.
Но ночью проснулись — и опять у них началось плутание по плоти, почти до утра. И опять перед утренним сном она положила его руку себе на грудь. Проснулись оба уже в полдень, одновременно. Приоткрыли глаза. И себе не верят — его рука лежит на ее груди.
“Неужели не снимал?” — спрашивает она. — “Может, и снимал, но клал на место. С этого ведь все и началось”.
Так он и остался на этом самом месте. И вместе они выстояли потом всю длинную очередь жизни.
Торжество искусства
Они познакомились в компании, где было много художников. Он спросил своего приятеля-искусствоведа: что это за девушка? чем занимается?
— Богема, но вполне успешная. Получает гранты. Что-то левое, прогрессивное, но и мистическое. Ее проект называется “61”. Сейчас ведь финансирование идет в основном по точечным проектам. Я тебя представлю…
Оказалось, что “61” — это вызов устоявшимся представлениям о ходе времени. Мы привыкли мыслить минутами и часами. 60 секунд, 60 минут. А 61 — это выход за пределы округлого, которое выражает себя в ноле. Кажется, все закончилось: пролетела минута, прошел час. А оказывается, все только начинается. 61 — знак нового начала, когда вроде бы все уже позади. 61 — рывок в будущее, в неизвестность.
— Как интересно!
Они обменялись телефонами, с обычной любезной формальностью. Однако уже на следующее утро она ему позвонила и пригласила на большую выставку современного искусства. Там у нее была своя маленькая экспозиция: двенадцать будильников, где стрелки замирают на первой минуте каждого часа. А также видео, где крутятся стрелки часов, и когда доходят до первой минуты, раздается взрыв, уничтожающий часы, т. е. само время. А еще там был вывешен плакатик с цитатой из книги по нумерологии: “61 — это великая тайна любви, которая изменяет человека к лучшему, окрыляет его на благородные поступки и добровольные жертвы”.
— Понимаешь, — говорила она ему (они почти сразу перешли на ты), — Бог создал мир за шесть дней и почил на седьмой. 6 + 1 — формула миротворения. Когда Бог отдыхает от своих трудов, он творит главное — свободу. 61 — это выход из замкнутого круга, из круговорота времени и вещества в природе.
Ему это нравилось. Хотя он не совсем понимал, почему нужно фотографировать дома под номером 61 на разных улицах. Почему во время поездок нужно искать цифру 61 на всех указателях. “61 километр до станции Кривошеево”. И вот она стремглав сбегает на перрон, чтобы, чуть не свернув себе шею, успеть в эффектном ракурсе запечатлеть эту цифру. Так она готовилась к очередной выставке. Нужно было во что бы то стало набрать как можно больше знаков “61” — под этот проект ей выделяли средства на путешествия и фотосъемку, потому что “61” было знаком прогресса и неостановимого движения времени посреди инерционного мира, пытавшегося замереть на определенной минуте или часе. А она своим искусством не позволяла ему успокоиться, толкала вперед.
Однажды, после посещения очередной выставки, чтобы ему далеко не ехать домой, она предложила ему переночевать у себя. Застелила широкую кровать. Он вытянулся, а она свернулась рядом с ним калачиком, продолжая разговор. Ему невольно подумалось, что они теперь вместе изображают “61”: она — шестерка, он — единица. Но ничего ей не сказал. И своего положения не изменил. Она потрепала его по руке, он ответил встречным, дружески-сдержанным жестом. “Ты как?” — спросила она. “Устал”, — ответил он, изобразив самую сердечную улыбку. “Мне уйти?” — “Нет, я вот еще хотел спросить…” Поговорили несколько “минут с секундами”, по ее любимому выражению, — и она ушла спать к себе.
Потом он уехал в долгую командировку — и там вдруг стал по ней скучать. Воображал ее фигурку в виде цифры 6 — и мучил себя упущенными возможностями. Часто ей звонил и даже стал позволять себе фамильярный тон, какого не допускал раньше. Спрашивал, в каких позах застал ее его звонок. А она ему перестала звонить. Говорила, что никак не может запомнить новый, командировочный номер (это было еще до мобильников).
Он вернулся. После совместного посещения очередной выставки сам напросился к ней в гости, и она рассказала, что… встретила одного человека. Коллегу на подработках по оформлению квартир. Ни о чем серьезном между ними не может быть и речи, но как временный партнер он ее устраивает. “Для первой новой секунды?” — мрачно спросил он. Она засмеялась: “Не сердись. Больше всего я боюсь потерять твою дружбу”.
И в знак полного дружеского доверия предложила: “Хочешь послушать, как я кричу? Когда со мной это происходит. Я сама удивляюсь, но это я.”
Он послушал. Да, это был мощный звук любовной удачи, торжества, слияния и взрыва. “Единица прибавляется к шестерке?” — мрачно пошутил он. Она задумалась, как будто пораженная этой новой мыслью. А его уже начинала душить досада.
— Скажи, пожалуйста, почему ты мне тогда позвонила, сразу, на следующий день? Разговор ведь был самый обычный.
— Дело не в этом. Я почувствовала… ну, это как знак свыше… что ты мой человек.
— И в чем это выразилось?
— Как? Разве ты не знаешь? Не помнишь своего телефона?
И только теперь его осенило: 961-769-3361.
— Мне еще никогда не попадался мужчина с таким говорящим номером, — продолжала она. — Перст судьбы. Так ведь и оказалось! Мы друзья!??!
Чувствуя, что уже все потерял, он решил идти до конца, выложить все начистоту, не боясь оттолкнуть ее сарказмом.
— Скажи, а когда ты впервые пригласила меня ночевать и свернулась рядом со мной калачиком, это тоже был “61”?
Она неимоверно удивилась — и даже вздрогнула от поразившего ее художественного открытия.
— Ничего подобного и в мыслях не было. Но теперь я знаю, что ты гений! Я люблю тебя! Ты гений!!!
И она порывисто его обняла…
Зеркало желаний
Как выглядит зеркало, если в нем ничего не отражается?
Книга пустых зеркал
При первом знакомстве она показалась ему волшебно-воздушной, парящей. Сиреневый шарфик вокруг шеи, крупные белые жемчужины на груди — и разговор в полкасания, легко переходящий с темы на тему, но при этом не пустой и не пошлый, а полный каких-то намеков, недомолвок, тонких отсылок. Как будто они вдвоем поднимаются на воздушном шаре, сбросив весь балласт, и летят по воле ветра, который несет их в неведомую даль. Он вдруг ощутил, как не хватает ему в жизни блаженной легкости… Он не смел и надеяться, что может всерьез ее заинтересовать. Трудно давались ему первые звонки и разговоры с ней — казалось, что он отвлекает ее от чего-то гораздо более важного, что вокруг нее полно людей, имеющих на нее гораздо больше прав, чем он. Но вскоре выяснилось, что у нее не так уж много подруг, что никто не обивает ее пороги, что у нее вполне хватает свободного времени, чтобы отзываться на все его приглашения. Театр, кино, ресторан, прогулка на пароходе…. Ему не давала покоя загадка: почему вокруг этой обворожительной женщины такое разреженное пространство, почему в нем так легко нашлось место ему, почти постороннему, без общих близких друзей.
Однажды она взяла его с собой в магазин за покупками. Он еще мало знал о ее гастрономических пристрастиях. И не мог понять, почему эта женщина, с богатым воображением и тонким вкусом, так спешит в мясной отдел и закупает там шматки сочной говядины, с кровавыми прожилками и белыми вкраплениями жира. Его подташнивало от сладковатого чада, который иногда заполнял кухню, когда она, отвлекшись “на минутку” от варки и жарки, подбегала к нему, садилась ему на колени… Ему казалось, что она и на него как-то плотски поглядывает и играет далеко не в безобидные игры, когда покусывает его шею или грудь, как бы пробуя на вкус будущий деликатес. “Ты пробуждаешь во мне — как это сказать, зверицу? Отчаянную самку, которая хочет пожрать своего самца”.
Конечно, его волновала эта плотоядность, когда она набрасывалась на него всем телом, душила своими плечами и грудью, пыталась заглотить его, как змея кролика, сильными толчками загоняя вглубь своего тела. Когда впивалась ногтями в его спину… Просила прощения за причиненную боль — и тут же хищная волна снова накатывала на нее, и она жесткой игрой бедер пыталась вытряхнуть из него последнюю каплю, которую он в нее изливал под ее протяжный стон… Даже после извержения она долго еще не отпускала его, держала в цепких объятиях и вертела его ключом в своей скважине, пытаясь еще глубже распахнуть ему дверь в себя. И вдруг, так и не отпустив, начинала новый приступ, садилась ему на грудь, обвивала шею, сдавливала и отпускала, внимательно вглядывалась в его зрачки, тускнеющие то ли от желания, то ли уже от изнеможения.
А наутро, пока он еще мертвецки отсыпался после ночных игр, она пружинисто вскакивала, набрасывала на себя новую кофточку — никогда не повторяла наряда в течение недели — и ехала в свою контору. Тонкие духи, сиреневые, светло-жемчужные или нежно-желтые тона одежды — цвета “северного сияния” или “лимонной тени”… Походка легкая, упругая, чуть откинувшись и поигрывая грудями, как будто воспаряя над собой… Фея! В конце дня возвращалась, кормила его мясом, щупала мускулы — ты у меня сильный зверь! — стягивала на пол и опять наползала, обвивалась вокруг него, заглатывала, как крупный хищник мелкого… Разметывалась и кружилась над ним, завинчивала в себя пляской неуемного лона. Почему-то в общении с ней ему часто вспоминались “весомые”, книжные слова — поэтические, архаические…
Он проводил несколько дней у нее, а потом возвращался к себе на остаток недели. Не мог понять ее и себя. Как в ней сочетается такая воздушность и плотоядность? И вдруг понял, что в ней воплотилась его давняя, еще юношеская мечта о двух женских типах. Парящая в облаках невеста — и крутая самка, хищная любовница. “Птица” и “змея”. В ней обе. Она, как увеличительное зеркало, возвращает ему образы его желаний. Да и внешность ее порой менялась. То она казалось ему ослепительной красавицей, то в ней проступала бледность, несоразмерность черт, чуть ли не уродство. Опухшие веки. Скорбная морщинка у губ. Слишком острые локти. И вдруг все это исчезало — и опять наплывало сияние глаз и белизна рук. Но какая же она на самом деле? Она до странности мало рассказывала о себе, как будто у нее не было отдельного прошлого, и ее настоящая жизнь началась только с их встречи. А все прежнее было только азбучно простым введением: мама и папа (давно разъехались), школа, институт, работа, “офисный планктон”…
За все месяцы их близости он ничего не пытался о ней разузнать. Даже если была такая возможность, старательно избегал, как будто боялся узнать о ней нечто такое, что их разлучит, разобьет его чувство. Общих знакомых у них не было. Они любили проводить время вдвоем, посторонние были им не нужны, они почти не ходили в гости, не встречались в компаниях. Вдруг ему вспомнился давний школьный приятель, который, как оказалось, учился с ней в одном институте. Он ему позвонил и спросил о ней, ничего не рассказывая об их отношениях, просто упомянув первую встречу и свое впечатление от нее.
— Сильное впечатление? — переспросил приятель. — Прости, но она самая серенькая из всех мышек, которые обитали в нашем институтском подвале. Просто классическая “Душечка”, помнишь Чехова? О ней даже и вспомнить нечего. Уборщицы со швабрами и те были интереснее, среди них одна была прехорошенькая. Впрочем, нет, помню, как она однажды перед экзаменом плакалась мне, что препод ее не любит и наверняка срежет. На нее не обращали внимания, никто с ней не дружил, да она и не бывала на наших тусовках. Так что мне про нее и сказать нечего.
Он решил узнать о ней с другой стороны — зайти не вовремя. Вообще опаздывать, подводить, “динамить” — все это было не в ее характере. Но порой она вдруг “западала”. Не отвечала на звонки или не сразу их возвращала. В ее жизни угадывались какие-то маленькие паузы. Неясно было, чем она их заполняет. И вот он пришел к ней в неурочный день и час, когда они обычно не встречались. Она открыла ему и удивилась, но не слишком, как будто даже не совсем его узнала. Они прошли в гостиную, молча посидели. Вроде бы и говорить было не о чем. “Я тебя не ждала, но рада, что ты пришел”. — “А чем ты сейчас занимаешься?” — “Да ничем, просто сижу. Собиралась включить телевизор. Да так и не собралась”. — Ее лицо показалось ему странно стертым, как будто без макияжа, хотя косметикой она почти не пользовалась. “Ты сегодня какая-то…” — он замялся. “Никакая? — спросила она резко, но в ее голосе не слышалось ни настоящей резкости, ни даже определенной интонации, он звучал отрешенно, как на спиритическом сеансе. — Мне иногда нужно время для себя”. — “Ладно, — сказал он, — я приду, как договаривались, в пятницу”. Она тихо затворила за ним дверь.
Его еще с детства занимал вопрос: что делается в комнате, когда там никого нет? Может быть, вещи перебегают с места на место, подушка взлетает на шкаф, а ковровая дорожка ложится на ее место? Когда же он появляется, все мгновенно занимают положенные им места, как ученики в классе при появлении учителя. Он иногда плотно закрывал за собой дверь, выжидал, а потом мгновенно приоткрывал крохотную щелочку, чтобы подсмотреть, что там делается без него. Обычно ничего не делалось, только однажды ему показалось, что книга юркнула назад на полку… И вот теперь он посмотрел в щелочку на свою подругу — и увидел, что с нею ничего не происходит, словно в покинутой им комнате. Она такая, какая есть, сама для себя. А с ним она такая, какая нужна именно ему. Другого себя у него нет. А значит, нет и другой ее. Мечта юности… И пусть сейчас уже зрелость — от себя не убежишь.
Когда он пришел вечером в пятницу, она уже так соскучилась, что с порога бросилась ему на шею. И вдруг он почувствовал детскую резвость и непринужденность. Они летали, прыгали, ползали, скользили, катались, кувыркались, толкались, кружились… Все напряжение ушло, не осталось ни пафоса, ни триллера, ни нуара. Только детская радость движения во взрослых телах. К полночи они заснули в полном изнеможении. А наутро он сделал ей предложение.
[1] Эпштейн М. Любовь. М.: Рипол-классик (серия "Философия жизни"), 2018, С. 348–381 (глава “Корпус Х. Марксистская эротическая утопия”). См. также Корпус X. Эротическая утопия Степана Калачова. Публикация Михаила Эпштейна и Игоря Шевелева // Звезда. 2015, № 7.
Если вам понравилась эта публикация, пожертвуйте на журнал