top of page

Ольга Сконечная

Страсти по Диснею

Девяностые годы, провинциальный русский город. Умы его жителей все боль­ше захватывают конспирологические стра­сти. Разжигателями и жер­т­вами оказываются как прежние, так и новые действующие лица: мо­ло­­дой человек Петр Лекарь, его мама, школьная учительница Марина, опекающий се­мейство бывший военный, а ныне охранник дядя Коля, мест­ный фило­соф Дмитрий Дуля, директор труппы лилипутов Борис Голденфингер, ру­ко­во­ди­тель частного телеканала Златопольский и другие [1].



Наш грязинский философ


В ту пору дядя Коля регулярно ходил в “Клуб Железнодорожников” на лекции Дмитрия Дули, то есть Дули-младшего, сына прославленного Дули-фельетониста. Курс назывался “Россия под угрозой”, и на эту “Дулину угрозу” набивалась в актовом зале на втором этаже куча народу. Гораздо больше, чем, скажем, на проходящие здесь же выступления детской танцевальной студии “Топотушки” или даже на заседания местного отделения КПРФ. Несмотря на богемный образ и сомнительное прошлое, Дуля-младший пользовался популярностью, в особенности у мужского населения Грязей среднего и старшего возраста. Его еще помнили прыщавым юнцом с длинной челкой, промышлявшим иностранными записями на рынке, а одно время (его, по слухам, тогда выгнали с Воронежского филфака) говорили, что варил с друганами-отморозками коноплю и подглядывал за старшеклассницами в окно школьной раздевалки, за что бывал неоднократно бит, потом — куда-то исчез, потом печатал в “Грязинских известиях” какие-то кисло-декадентские, по словам Петиной мамы Марины, стишки, и еще жуткий рассказ а-ля Эдгар По, под названием “Глубже зарывайте своих мерт­вецов”. Словом, отрезанный ломоть, в семье не без урода. Хотя, за ис­ключением отца семейства, “все они, как говорится, уроды, — не без удовольствия заключал дядя Коля, проглатывая свое “как га-арится” быстро и со смаком. — Надо же, Федор — золотой мужик, светлая голова, а родные — крендец, сливайте воду”, — он качал головой и разводил руками. Жена Дули-старшего сбежала с торгашом-азером еще в девяностом, а после этого с дочкой, младшей Диминой сестрой, совсем скандал вышел. Семнадцатилетняя девчонка, на голове крашеный в платину щип, уехала в Липецк к “возрастной” какой-то тетке, чтобы жить с ней, страшно сказать, в лесбийском союзе. “Каково отцу-то, — качал головой дядя Коля, — ветеран труда, партиец, член союза писателей…”

     Но нет худа без добра. На младшего Дулю это событие так подействовало, что он, как бы это сказать, повзрослел, остепенился. Впрочем, считала Марина, это дядя Коля так подавал: мол, парень опомнился и решился взяться за ум. На самом деле, по ее версии, Димка Дуля разозлился. О семейном позоре кто только ни говорил: завистников у папаши было немало, да и на “Нерве” передачку сняли в серии “Скандалы в наших Грязях”: “Патриот и его семья” называлась. “Нерв” этот тоже был хорош, — вспоминала Марина спус­тя годы, — лавры НТВ покоя не давали — сплошная школа злословия… Ничего святого, только б скандал! Вроде образованные люди, профессиональные, а сколько злобы, высокомерия. Припечатали папашу, мама не горюй! Сын, переживал, конечно”.

     Одно время его было не видать, боялись — всерьез за наркоту возьмется, потом, глядь, засел в библиотеке, библиотекарша Жанна Ахатовна ей говорила: философию до дыр штудировал, книжек тьму исчеркал, двухтомник Ницше им в библиотеку тогда поступил, так он его весь засалил, Розанова тоже, Шпенглера, вся серия приложения к “Огоньку” в пятнах, а “Молот ведьм” и вообще, только и видели. Потом, говорили, опять в Воронеж подался, на режиссерский факультет, потом еще к батюшке в монастырь поехал…

     — Он же вроде, как отец, КПРФ, — как-то в разговоре с дядей Колей с недоумением вставила Марина.

     — И что? — парировал дядя Коля. — Это уж давно никому не мешает — ты чего-то не сечешь момент, Марин, отстала от времени. А еще детей учишь!

     И потом — случилось Дулино преображение. Он вернулся в родной город, в рубахе навыпуск, с длинной бородой и волосами до плеч на прямой пробор, и походил на священнослужителя, сектанта-мистика или даже на представителя философствующей богемы, которая отродясь в Грязях не водилась. Взгляд, прежде какой-то мутновато-бегающий, теперь сделался неподвижным и пронзительным, с театральной отчетливостью зазвучал голос. Отныне он был глашатаем грозной истины, учителем и пророком.

     Надо признаться, на словесницу Марину новый Дуля произвел мрачное впечатление. С его сияюще-ледяными глазами, с прежними, но создающими новый, патетический, образ патлами, он показался ей похожим на Распутина, а жалостливая Африкановна, та самая соседка-обладательница двух бюстов Сталина, как увидела преображенного, так даже перекрестилась, сказала: Дмитрий наш — совсем антихрист. Петюне же, однажды столкнувшемуся с Дулей на выходе из клуба, у фонтана с лягушками, он напомнил жуткого злодея из “Твин Пикса”: сериал тогда каждый день показывали по “Нерву”. Но дяде Коле об этом сходстве он ничего не сказал.

     Под давлением Коли Марина пришла как-то на лекцию и удивилась, что собралось столько народу, да такого разного — тут был и учитель ОБЖ, и физкультурник Борис Иванович в своем “Адидасе” вместе с англичанкой в затемненных очках-хамелеонах, и полковник-гэбист в отставке, такой толстый, что говорили: спит сидя, и друг Петюниного отца — Валентин Сергеич, однорукий слесарь-умелец, который к своей обрубленной конечности ухит­рялся прикреплять паяльник, и рокер по кличке “Цапель” с крашеной прядью по плечи, и даже цыганский барон в кожаном пиджаке, едва сходившемся на животе, с массивной золотой цепью на волосатой груди, видневшейся в открытый ворот рубашки, и многие-многие другие. Сидели всюду, даже на неудобных, стоявших вдоль стены табуретках, под портретами заслуженных железнодорожников, даже на подоконниках, рядом с пыльными цветами в горшках. Удивило и то, как все замерло при первых звуках Дулиного голоса, тихого и певучего, порой едва слышного, но порой — набиравшего ироническую резкость, а то и грозовую силу. Этот голос и ритм говорения волновал, завораживал, точно поэма, заставлял принимать без возражения все, что говорил оратор, да и, казалось, не было у слушающих никаких возражений, но, напротив, каждое слово согласно отзывалось в душе.

     Начал Дуля с того, что, видимо, было лейтмотивом его думы о России и мире, как он сам определял свой жанр: “В основании российского государства всегда лежала связь семейная. (Прямо какой-то Лев Толстой, усмехнулась про себя Марина.) Российское государство — это семья, всегда ею было и должно сделаться вновь или погибнуть навсегда. Было оно семьей во времена царской империи, вернулось к семье после революционных бурь при Отце народов, но вот с его смертью осиротело: оставшись без капитана, русское судно дало течь (приплыли, подумала Марина), так что теперь, — говорил Дуля, — при нынешней безотцовщине, — идет ко дну. И владеют страной чужие, заморские и здешние, дядьки, прикинувшиеся родней, галдящие на разных языках и норовящие сесть за хлебосольный русский стол и ухватить с него лучшие куски. В семью вторгся рынок — купи-продай, а семья… — Дуля сделал паузу и сказал совсем тихо, но твердо, — это не купи-продай. Семья — это сложи, спрячь на черный день, сбереги для государства, а главное — не отдай чужим”.

     Дядя Коля с удовлетворением обернулся на Марину: ну что, не зря я тебя притащил?

     — Что такое “открытое общество”, падение занавеса? — продолжал Дуля. — Открытое общество — это дырявый русский карман, это наш с вами карман, куда потянулись руки Соросов и Чубайсов. Открытое — значит, бери не хочу. Вот и обобрали, как наивных дикарей…

     Тишина в зале ненадолго прервалась негромким, одобрительным гулом.

     “Дальше понятно, — впоследствии рассказывала Марина, — уже не разберешь, где брехня, где нет… Правда, не разберешь, очень уж он злобный был, в какой-то момент, ясное дело, на евреев вышел: подумаешь, говорит, кому-то противна фаршированная рыба, а кого-то тошнит от носов — это, говорит, нормальная человеческая неприязнь к чужому. На ней и государство держится”.

     — Неприязнь эта, — продолжал оратор, — всегда была здоровым началом нашей страны. Мы оставались нами. Нас не размыло, как европейцев. Не то, — сказал Дуля, неожиданно растянув губы в намекающей на многое улыбке, — сделались бы все “приятно смуглявыми”.

     Марина хотела было уйти, но, уже выбравшись из своего ряда — к неудовольствию вжавшегося в стул дяди Коли и вежливо привставшего Бориса Ивановича, а также англичанки, брезгливо сдвинувшей в сторону колени, — на минуту остановилась в проходе. Дуля заговорил об их городе.

     — Вы думаете, что глобальное вторжение чужих — это голливудское кино, или оно где-то там — в Кремле, в Останкино, в Белом доме. Как бы не так. На то оно и глобальное, мировое, что везде и всюду, в каждой витрине, этикетке, в иностранном слове, во вкусе кока-колы и гамбургера, в самом воздухе, только мы не замечаем. Не замечаем и впитываем яды. Их яды. Вот навязывает нам Стокгольм свой “Викинг” — заводишко по переработке нашего рапса, сулят грязинцам какое-то масло и мыло, а на деле — очередную европейскую помойку на святой русской земле. Русским не надо этого мыла: оставим норманистам — мозги промывать. — Дуля улыбнулся и после паузы продолжил: — И заметьте, заметьте: пора уж становиться приметливыми, пора читать знаки, — он артистично откинул длинную прядь со лба, в глазах появилось какая-то томная одухотворенность, казалось, он был уже не здесь, в “Клубе Железнодорожников”, а в другом, куда более взыскательном собрании, — заметьте, как часто стали являться в нашем городе эти милые персонажи: Микки Маус, Дональд Дак и прочие посланники ордена Диснея, так называемые агенты “Диснеевой печати”.

     Марина невольно кивнула и тут же растерянно пожала плечами: она вспомнила, что на днях к ней забегала молочница Надя и сказала, что купила торт с желтым кремовым утенком, с виду — яркий такой, красивый, в новой булочной “Бланманже”, открыла, понюхала, а он воняет — похлеще, чем в педикюрном кабинете, чистый ацетон. И что теперь? Обратно нести?

     И еще Марина вспомнила, как первого сентября дядя Коля неожиданно устроил ей скандал. Она пришла домой после школьной линейки, пришла еле живая: простояла полдня в новых туфлях на каблуках в честь праздника, да еще дети, ужасно смешные, с синими лентами с золотой надписью “Первоклассник”, надетыми через плечо, поверх белых рубашек и фартуков, завалили ее гладиолусами с них самих ростом, едва донесла. Вообще-то линейка как линейка: стояли и слушали приветствие директора, пели, как обычно, “Учат в школе, учат в школе, учат в школе”. Единственное новшество — театрализованное представление, организованное при содействии мэра города и все той же телестудии “Нерв”. Детей приветствовали герои мультфильма “Утиные истории”: пожилой селезень-миллионер — в его роли выступил сам директор “Нерва” — небольшой и юркий человек с непропорционально длинными руками по фамилии Златопольский, которого театрально состарили при помощи седой бороды, нарядили для американской респектабельности в черный цилиндр, длинный малиновый пиджак не по росту и дали в руки здоровенную трость, а также двое грабителей — братьев Гавс: физкультурник Борис Иванович и учитель труда Андрей Матвеевич в шапках с серыми ушками. Просвещенный селезень-филантроп хочет отдать свое богатство (два больших мешка из светлой дерюги, на которых фиолетовым фломастером кривовато выведен знак доллара) детям. С палкой и этими мешками, которые в его длинных руках почти что волочатся по земле, Златопольский решительно выходит из дверей школы и сразу начинает подозрительно оглядываться по сторонам. В этом момент из-за кустов рябины, разросшейся у школьной ограды, крадущейся походкой выдвигаются Гавсы, зачем-то морща носы и порыкивая… Все кончается удачно: Борис Иванович с Андреем Матвеевичем наперебой задают детям загадки из “Мурзилки”, спрашивают: “Почему Грязи назвали Грязями?”, дети тянут руки, орут, общее веселье… И что тут такого, спрашивается? Но дядя Коля неожиданно заорал, что это диверсия, какой-то “мундиализм”, культ денег и прочее, что Марина не должна была допустить…

     — Да-да, печать масонского ордена Уолта Диснея, — вдохновенно запрокидывал голову Дуля, — так говорят здоровые силы просвещенного Запада. Разве вы не видели белых перчаток Микки Мауса или других мультигероев? (Он так и сказал: “мульти” — нечто среднее между мультфильмом и мультимиллионером.) Зачем, спрашивается, мышке (этому, кстати, нечистому животному) белые перчатки? Она что, аристократ или Тихонов в роли Андрея Болконского? Или утенку, собаке, льву, оленю? Перчатки — это знак. Принадлежность тайному братству. Символ мафиозных ру­ко­пожатий, круговая порука. — Дуля на мгновенье замолчал и зачем-то повернулся к окну, будто пытаясь высмотреть что-то в ранней осенней тьме. После паузы он стал говорить совсем тихо, но публика ловила каждое слово, а дядя Коля даже выставил к Дуле лучше слышащее правое ухо.

     — Белые перчатки скармливают нам, русским, отраву, — еле слышно говорил Дуля. — Чтоб вы знали: отравляют буквально всем. Сникерсами и марсами, памперсами и тампаксами, пейджерами и маусами. И духовные яды едва ли не опасней физических.

     И тут, поговорив о том, что еврейское лобби Диснея-Сороса, захватившее мировую культуру, насаждает глумление над святынями и развращает молодежь, Дуля прочно сел на пресловутый “Нерв”.

     Вон откуда все эти разговоры дяди Коли, думала Марина, прикрыв потихоньку дверь зала и спускаясь к выходу из клуба. Она вспомнила, как недавно они с Петей устроились на диване, хрусте­ли чипсами “Лейс” и смотрели по “Нерву” “Бэмби”, и Петя был какой-то прежний, не такой смурной, как в последнее время, и запускал пальцы в пакетик, чтоб захватить побольше вкусной отра­вы. Редкая семейная гармония. Бэмби, перелетающий полянку вместе с солнечным бликом на спине, его огромные глаза, осененные ресницами, которым позавидовала бы даже барменша из “Тополя”, взмах этих ресниц рифмуется с движением веток, колышимых ветерком, трепетом цветов, волнением травинок, мерцанием бабочек, с ритмом всего волшебного леса. Но внезапно раздался стук входной двери и знакомое шарканье дяди Колиных тапочек.

     — Опять на “Нерв” присели, дорогие соседи? — с сердитой деловитостью обратился к ним дядя Коля.

     — Оставьте, дядя Коля, это же мультик, — начала было Марина, — добрый, детский мультик. Такой красивый. Я читала, что над ним даже художники-импрессионисты работали.

     — Да уж, как гаа-рится, на пропаганду этот фашист ничего не жалел. Так они нас и взяли — как дикарей блестящими бусами. Да знаешь ли ты, что Дисней изобрел человекозверя, то есть, это, зверо­человека. Извращенец поганый… Знаешь, что в этих приторных мультиках послания зашифрованы. Семейные ценности — ха-ха-ха! 25-й кадр с половыми органами, разврат, каннибализм, ненависть к СССР и власть над миром! Ты почитай, что пишут умные люди: высокий чин у франмасонов, культ смерти. Самого-то заморозили: самому-то помирать неохота. А накануне перестройки, говорят, разморозили, вот у нас и началось. Компания и вправду захватила мир и нас пытается. Но мы так просто не сдадимся.

     Он решительно подошел к телевизору, хотел выключить, нажал не на ту кнопку: сказочный лес дрогнул, подернулся волной, но уцелел, тогда он в сердцах выдернул шнур из розетки. Петя мрачно поднялся с дивана и вышел из комнаты. Марина сидела молча, с испугом глядя на дядю Колю.

     — Думаешь, добрые сказочки про животных? — резким и придушенным голосом продолжал дядя Коля. — Да он их ненавидел, живодер. В детстве убивал кошек, задушил сову и на студии над зверьем издевался. Видела, как Дональд, утенок Дональд, пожирает на обед утку. Вместе с семейством за праздничным столом. Никого это не смущает. Такие вот семейные ценности. Закон джунг­лей — или ты его ешь, или он тебя. А “Нерв” все это, знай, показывает. Думаешь — зачем? Договор они подписали с Голливудом. Там же главный, на “Нерве”, этот Златопольский, так он в ордене. В Америке обряд проходил, целовал перчатку Микки Мауса.

     Как считала Марина, всю эту ахинею дядя Коля распространял потому, что “Нерв” тогда, в середине девяностых, переживал невиданный расцвет. Дуля-младший, у которого cо Златопольским были давние счеты, без конца распространялся про секретную миссию Диснея в их городе, осуществляемую через вредоносный местный канал, подключающий грязинцев к средоточию мирового зла. Помимо тех лекций в “Железнодорожнике”, лекций, так сказать, общего характера, куда допускались все желающие, были и иные собрания, на которые не раз намекал дядя Коля, что-то вроде заседаний клуба посвященных или парт-ячейки, народного фронта. Раза два или три заседали в баре “Ельцин” — деревянной избушке, выдержанной в стандартной гамме школьной формы, — коричневые бревенчатые стены и кружево наличников, синяя световая вывеска над дверью “Ельцин. Пивной бар”, а выше — на треугольном фронтоне белой краской когда-то вывели: “Ельцин поддерживает сионистов в Прибалтике”. Ограниченный, выре­за­ющий сцену из зимней тьмы, свет фонаря придавал домику, что стоял на шоссе средь пустоты, таинственную значительность. Точно давалось понять прохожему, что стоит он тут неспроста. Прохожий, а именно Петр Лекарь, направлявшийся одним декабрьским вечером к новой подруге, разглядел белую надпись на фронтоне. Впервые ему указала на нее еще Ксения, вечно хохочущая Ксения: “Интересно кто такие, эти прибалтийские сионисты? Представляешь, такие огромные евреи-викинги в рогатых шлемах и с пейсами…”. Она рассказывала, что заведение принадлежит другу Дули-старшего, который, видно, не имел ничего против “комментариев на полях”, как она выразилась, правда накануне приезда одного думского демократа надпись срочно закрасили. Зато потом, Ксения сделала выразительную паузу, буквы на крыше проступили вновь, как зловещие библейские письмена.

     Предновогоднее фиолетовое небо, сказочный гоголевский месяц и манящее впереди светлое окошко. Что-то там происходит, подумал Петюня. Спасители России, как говорит дядя Коля. Заседают… Узкий круг. И хотя грязинские страсти не очень-то его волновали, движимый неожиданным любопытством, он подошел к избушке и, встав на небольшой заледеневший поверху сугробчик, негромко треснувший под ботинком, заглянул в низкое, залитое тусклым светом окошко. Картина оживлялась плывущими в оконном стекле зелеными, синими и ярко-красными бликами новогодних лампочек, которые прицепили к рамам ельцинских фотографий. На одной — русский богатырь с пиджаком через плечо, глядящий куда-то в даль прогресса, на другой — он же, нелепый, пьяненький, добродушно отплясывающий что-то среднее между цыганочкой и твистом, и между этими портретами почему-то Брежнев в вечном поцелуе с Хоннекером, а рядом плакат с героями мультфильма: лукавый Микки Маус, одетый в цвета американского флага, и снова добродушный Ельцин в костюме кота Леопольда пожимают друг другу руки — растопыренная желтая лапа российского лидера в капкане белой Маусовой перчатки и надпись: “Ребята, давайте жить дружно”. Посредине зала виден длинный стол и за ним, ближе всех к окну, наклоненный вбок, военный затылок Дули-старшего — небольшой строгий старичок в серебряном пиджаке поверх синей олимпийки быстро пишет в массивном ежедневнике, дальше — толстый гэбист со значительным видом уставился в пустоту и кивает в такт оратору, еще дальше — тонут в сигаретном дыму какие-то незнакомые Петюне молодые люди с туповато-безразличными, откровенно бан­дит­ски­ми лицами, может, и не местные, или с Комбината, а в торце стоит сам Дуля, Дуля-младший. Чуть покачивает корпусом: взад-вперед, взад-вперед. Длинные волосы, гордая профессорская борода, руки, скрещенные на груди, на мизинце перстень с черным камнем. Справа — дяди Коля, он отвернулся от Дули и со змеиной улыбкой что-то шепчет неусидчивому, вертлявому Борису Ивановичу. Рядом… Тут дядя Коля внезапно отор­вал­ся от собеседника, поднял глаза и, встретившись взглядом с Петюней, по-свойски ему подмигнул и поманил зайти. Петюне стало неловко, он с досадой почувствовал, что левая нога затекла, покачнулся, сделал маленький шаг назад, ледяная корка вновь треснула под ботинком. Не зайти было теперь неудобно, он захромал ко входу, потянул дверь бара и очутился в прихожей, где за стойкой у гардероба обычно дежурил охранник, но теперь было пусто и темно, а из зала слышался голос Дули:

     — Многое было и есть от нас сокрыто. Мы не видим тайных сил истории. — Дуля помолчал и как бы нехотя продолжил: — Гитлер, в конце концов, — фигура мистическая, космический воин, его человеческая, здешняя жизнь — случайна. В реальности, я говорю о настоящей духовной реальности, он возглавил борьбу ордена света с засильем големов. Но здесь, в реальности материальной, все исказилось, все пошло не так, точнее, не совсем так — нападение на СССР, конечно, ошибка, искажение высшего плана.

     Вот ведь больнуша, думал Петюня, застыв в темноте и не решаясь войти в залу. Чего там дядя Коля, совсем с головой раздружился: такое слушает?

     — Големы сейчас крепки как никогда, — продолжал Дуля. — Все эти гуманитарные организации, общеевропейский дом — мировое правительство, они же — сионские старцы, так сказать, хохмачи из-за Стены плача…

     Последняя реплика вызвала некоторое оживление среди слушателей. Борис Иванович по-школьному поднял руку и спросил:

     — А чего этим хохмачам надо? Денег? Нефти нашей?

     Дуля прочистил горло, одобрительно кивнул и сказал:

     — Нефть — это черная кровь. Им нужна кровь, они хотят вечной жизни. Знаете, все эти опыты, напиток вечной молодости, ликер долголетия. Известно ведь, что умирают не все. А делается это за счет наших жизней, нашей крови и энергии. Дисней вот не умер. — Дуля показал пальцем в сторону Ельцина с Микки Маусом. — И помните, они работают повсюду. Заражают, распространяют инфекцию, так сказать, мультиплицируют, — он глубокомысленно усмехнулся сказанному, — уменьшить хотят русского человека, загнать нас с вами в плоскую мультяшку. Готовятся к пришествию ихнего бога, Машиаха.

     — Мышиаха, значит, — подал голос дядя Коля. — То-то крыс развелось, и собачье бешенство…

     Дуля опять усмехнулся, повернул голову в сторону прихожей и с подозрением посмотрел на белое в темноте лицо Петюни, так что тому сделалось не по себе и немедленно захотелось уйти. Меж тем оратор выжидающе помолчал и, точно набравшись нового куража, вновь обратился к обществу:

     — Значит, товарищи, наш главный враг — телеканал “Нерв”, — донеслось до Петюни, перед тем как хлопнула на ветру железная дверь.

     Что до “Нерва”, то он в ту пору действительно развернулся, и деньги у компании были. Так что канал не то что не закрыли, как мечтали Дуля с единомышленниками, — он сделался бесплатным. Зато сотрудники зарабатывали неплохо и гостям платили едва ли не по-московски. А кого только не приглашали: и из Воронежа, и из Москвы, и из Питера. И актеров, и ведущих, и писателей, и политиков: у Златопольского-то связи были ого-го. Марина говорила, что и Дуля одно время хотел у них выступать с лекциями, предлагал, по словам дяди Коли, разные форматы: и познавательный, “Россия под угрозой”, и развлекательный “Час конспирологии. Веселая наука Дмитрия Дули”. А Златопольский ни в какую. Казалось бы, у Дули аудитория, его знают, слушают, почему бы не пойти навстречу? Приглашали-то очень разных — и демократов, и коммунистов, и Жирик у них выступал, и грызня в студии, и ток-шоу, и светские сплетни. Чего только не было. А на Дуле вон как-то замкнулось — нет и все, ни в какую.

     Даже удивительно, рассуждала Марина, Златопольский, каза­лось, был ничуть не против скандала. Наоборот. “Давайте еще жел­тенького и можно без хлеба”. А тут уперся: никакого Дули на канале. Точнее, вначале-то Дулю пустили. Ведь здорово: народ еще помнил сюжет Дули-старшего: беглая жена-проститутка, беглая дочь-лесбиянка, “Патриот и его семья”, шум вокруг. А тут вот и сын пришел поделиться новой мудростью. Наш грязинский философ. Эзотерик, конспиролог и да, чего тут стыдиться, воинствующий русский патриот.

     Он тогда набирал, так сказать, популярность. Как-то, после лекции в “Железнодорожнике”, выскочила с вопросом Маринина подруга, маленькая, пожилая, крашенная хной библиотекарша Жанна Ахатовна, та самая, у которой юный Дуля обслюнявил всего Ницше с Розановым. “Наша главная интеллектуал-демократка”, по Марининым словам. Эта Ахатовна вечно устраивала в библиотеке перестроечные мероприятия: то “Дети Арбата”, то Гроссман, то Бердяев с Набоковым. Народу на них было немного, куда меньше, чем на Дуле. Так вот, после Дулиной лекции, встает она, смотрит на оратора поверх очков, откашливается и эдак хрипло-задиристо спрашивает: “Скажите пожалуйста, Дмитрий Федорович, а как вы себя чувствуете в контексте русского неофашизма?”. А Дуля откинул назад свою гриву, прикрыл глаза и говорит: “Русского, говорите? Русского ведь? Как в удобнейшем кресле!” Та покраснела и сразу пошла на выход, а Дуля проводил ее своим неподвижным взглядом и развел руками, дескать, что поделаешь, не понимает женщина. Для “Нерва” же была им заготовлена никакая не лекция, а нечто совсем иное, “легкий жанр”, как выразился дядя Коля.

     Вышла даже “пилотная” программа. Ее предваряла заставка: чернила ночного неба со светящимися эзотерическими знаками: пирамидами, масонским всевидящим оком внутри треугольника с лучами, молотком, циркулем, веткой акации и т. д. — в сопровождении тревожно-таинственной музыки. В синеватом тумане студии проступал стол, стул со старинной высокой спинкой и сидящий на нем длинноволосый человек в черной шапочке алхимика. Он приветствовал зрителей с легкой улыбкой, подчеркивающей, что предстоящее является только игрой и что сам он не слишком верит в то, о чем собирается говорить.

     — Каждый теперь, наверное, знает, — заговорщически начал он, — что совы не те, кем они кажутся. Есть иные, незаметные глазу облики вещей и иные их смыслы. Есть и иные, скрытые пружины и действующие лица происходящего. Именно ими занята кон­спи­рология, которую не признает академическая наука. Но права ли она в своем непризнании? Должны ли мы отказываться от тех глубинных интуиций, которые испокон веку переживали чуткие, вечно бодрствующие люди, интуиций, позволявших им прослеживать тайный ход событий. Скрытые глубины, теневые сферы открываются за самым обыденным и безобидным. Поговорим о мультфильмах, о детских мультиках и любимом многими Диснее. Кто этот друг детей и зверюшек, гений умиления и добродушия, превращающий наш страшный мир в мельканье беззаботных картинок? Кто создатель райских садов на грешной земле, знаменитых по всему миру вожделенных Диснейлендов, куда ныне устремились и мы с вами, готовые променять наше героическое про­шлое: парки, памятники, аллею славы на пластмассовую Эйфелеву башню, картонный Биг-Бен и резиновый бургер Макдональдса?

     Марина, по привычке включившая “Нерв” и сразу попавшая на Дулю, сразу поняла, что речь идет об очередной затее мэра: устроить, как он выразился, портативный Диснейленд в парке Космонавтов. С Макдональдсом, Микки Маусом и даже Мерилин Монро, придерживающей юбку, которая соблазнительно пузырится на ветру. Неуместная затея, и мало кому это нравилось. По сути, Дуля был прав: у людей, можно сказать, зубы на полке, дороги перерыты, без конца аварии, только что, вон, на Комбинате газ рванул, и зачем, спрашивается, нам Диснейленд? Да еще шведы с их “Викингом”, который, нате вам, освоит грязинский рапс и все загадит. Правильно он говорит: очередной грабеж населения. Но, спрашивается, при чем тут мультфильмы? Странный все-таки этот Дуля с его конспирологией.

     Марина его так описывала: “сначала вроде с иронией, улыбается, вроде и не всерьез, но глаза-то все равно жуткие, а потом — никакой тебе иронии, словно в раж впадает, да злобный какой. Точно себя самого заводит. Как мотоцикл. У нас такая завуч была, начинала тихим голосом, кривенько так улыбалась, сама себе кивала, кому-то даже подмигивала, а потом как заорет, еле унималась”.

     — Есть в Диснейленде, — с таинственным видом продолжал Дуля, — слава богу, пока не у нас, а в Новом Орлеане, один домик под номером 33. Площадь Нового Орлеана, Ройял Стрит 33. Адрес закрытого клуба. Вход для своих. Укромный уголок, незаметная серая дверца. По бокам обыкновенные мещанские кадки с цветами. И огромная цифра 33. Но чтоб проникнуть, зайти за дверцу, надо платить огромные деньги. Кучу денег. Впрочем, деньгами тут не ограничишься. Приходится совершить обряд инициации и, как говорят, жертвоприношение. А среди членов — политики, голливудские знаменитости: Мадонна, Джек Николсон, Майкл Джексон и т. д. Они платят за членство, за так называемую “Диснееву печать”. А знаете, что такое “Диснеева печать”? Это особая татуировка с мордой Микки Мауса на внутренней стороне бедра. Микки Маус на бедре открывает путь к сатанинским радостям, к их тайным оргиям и преступным обрядам. Вы спросите: как же так? В двадцатом веке в одном из самых людных мест Америки мировые знаменитости предаются сатанизму? Отметим, что основное помещение находится в подземелье, под Диснейлендом прячется огромная сеть тайных комнат, тоннелей, каналов — целый подземный город. Там есть зал в готическом духе с гигантской статуей Бафомета, козлоликого божества сатанистов. Говорят, что к Бафомету с докладами и ритуальным поцелуем регулярно являются высокие деятели государств, в том числе нынешние, российские, — Дуля улыбнулся, сделал паузу, вновь устанавливая дистанцию между собой и сказанным. — Так говорят западные конспирологи, эти поэты исторической науки, — он пожал плечами, иронично поднял брови, помолчал, глядя на свои руки в перстнях, но затем перевел глаза в камеру, нахмурился и снова отдался ноте разоблачительного откровения. — Вы спросите при чем тут цифра 33 и Дисней? Я скажу вам. Есть причины утаивать, но есть и причины приоткрывать тайну. Зло сокрыто, но и обнаруживает себя. Демонстрирует силу и вездесущность. 33 — тридцать третья ступень шотландского ордена, масонская степень Диснея, великого мастера идеологии мондиализма, игрового совращения детских и взрослых сердец и порабощения мира. Если внимательно смотреть его фильмы, обнаруживаются совершенно явные указания. Вот одно из них.

     В телевизоре вместо Дули появился кадр из “Утиных историй”: сидящий на приеме у окулиста недовольный Скрудж в черном цилиндре и надпись на белом экране для проверки зрения: “Ask about illuminati”.

     — Если ты подслеповат, дорогой Скрудж, спроси про иллюми­на­тов, — прокомментировал Дуля. — Всевидящему оку ведомы все загадки, ведь оно, око, правит миром. Знаки ордена мы во мно­жестве находим у Диснея.

     Перед Мариной поплыли кадры из мультфильмов: вот величавый каменный мост с рисунком пирамид на обеих опорах, вот еще песчаная пирамидка, выкопанная в пустыне утятами, и бесконечный Микки Маус: масонское рукопожатие — большой палец Мауса в белой перчатке отчаянно жмет на ложбинку между большим и указательным пальцем собеседника, Маусова треугольная мордочка в виде камней, мыльных пузырей, облаков.

     С ума посходили, подумала Марина, не понимая до конца, кому она адресует это множественное число.

     — А вот и факты, — сказал Дуля по поводу фотографий, сменивших мультики: на одной — мужчина во фраке и маске Микки Мауса пожимает руку президенту Бушу, другая — та самая, что висит в баре “Ельцин”: Маус ручкается с добродушным и ленивым Котом Леопольдом, он же российский президент, который будто бы уже хорошенько принял с “ребятами” и теперь призывает не ссориться, а “жить дружно”.

     И на этой невинной фразе Дуля внезапно теряет самообладание. Во всяком случае, так кажется. Он оставляет размеренность и иронию, он не ищет больше сочувствия слушателей. Он как будто один на один с истиной и срывается на высокий, резкий, почти истерический тон:

     — Жить дружно, — что может быть лицемерней! — кричит он в экран. — Нас кормят отвратительной пацифистски-мещанской ложью. Даже Маркс, как к нему ни относись, понимал, что сила жизни — борьба. Что значит дружба и открытый мир? — не что иное, как победа так называемого “ мирового правительства”. Наши красные вожди знали это. Борьба континентов, цивилизаций, стран, тонких миров. Непримиримый поединок за власть, умы и ресурсы. С одной стороны, готовые к смерти воины-герои, люди трагического пафоса — пафоса сражений и парадов, великих строек и великих жертв, рыцари света, мученики веры и радетели о государстве, с другой — проповедники вечной земной жизни — дипломаты-миротворцы, те, кто “дружит” и, как тараканы, любой ценой хочет пролезть и выжить повсюду: торгаши-бизнесмены, политики, защитники маленьких человеческих, слишком человеческих, прав, гуманисты — тайные, кстати, члены ордена вампиров, хулители святынь, демоны насмешки и карикатуры.

     Какой-то неистовый, мелькнуло у Марины, и она неожиданно вспомнила фразу из книги, которую недавно прочла: “неистовость убедительна”, заметил автор то ли по поводу своего героя Достоевского, которому была посвящена книга, то ли в связи с одним из его духовных учителей. Вообще-то книжка ей совсем не понравилась, показалась скандальной — в духе того, что в девяностые стали писать о великих. Зачем, спрашивается, по телевизору говорят, что Чайковский был гомосексуалистом? Для чего нам это знать? Зачем автор, которого она читала с подачи прогрессивной Жанны, человек, судя по всему любящий русскую литературу, так выпячивает юдофобию и охранительство Достоевского? Зачем все так обнажать? Обидно за Федора Михайловича. Обидно-то обидно, но некоторые афоризмы Марине врезались в память и этот, про “убедительную неистовость”, казался в случае Дули очень подходящим. Его ярость и одержимость были хоть и отталкивающими, но эффектными, какими-то прямо гипнотическими. Не случайно собирался на него целый зал “Железнодорожника”. Даже молодежь! Вот и теперь — море звонков в студию. Кто-то, кажется, романистка Тамара Федоровна, спросил про ведьм. Мол, верит ли в их силу Дуля, действительно ли они вовсю орудуют в Грязях? И могут ли быть как-то связаны с общим негативом, насылаемым на город?

     Марина уже ждала раздраженной Дулиной гримасы, но, услышав про ведьм, он вначале даже помягчел и почти ласково заулыбался, давая понять, что ничуть не презирает наивные вопросы, да, кажется, и не считает их таковыми.

     — Разумеется, — сказал он, вновь посерьезнев, — народные поверья, как и конспирология, основаны на особом иррациональном опыте, откровении и догадках, которыми мы не должны пренебрегать. Наше время — торжество самых опасных представителей сатанинского сословья — вампиров. Вампиры — это не только те бледные, истомленные юноши и девушки, жертвы кровавой похоти, которыми полон современный кинематограф. В широком, метафизическом, смысле вампирами являются так называемые деятели прогресса, ибо они хотят вечного земного существования, вечной здешней жизни и пытаются продлить ее всеми доступными способами. Исподволь работая с нашим мозгом, кровью и другим биологическим материалом. Англосаксы — потомки Агасфера или Вечного жида — всегда занимались этим. В услужении у них и традиционные упыри, вурдалаки, и ведьмы, которые так полюбили наш город…

     Марина почувствовала, что ей становится как-то нехорошо от этого темного бреда, и выключила телевизор. При этом буквально на следующий день в студию “Нерва” стали поступать восторженные письма зрителей с просьбой сделать программу с Дулей регулярной. Писали об этом и “Грязинские известия”, куда многие дулепоклонники, не доверившись вкусу Златопольского, предусмо­три­тельно отправили копии своих отзывов. Впрочем, это им не помогло. Несмотря на очевидный успех премьеры от дальнейшего сотрудничества с Дулей Златопольский решительно отказался, сославшись на перегруженность канала и обилие желтой эзотерики. “Это он так про Дулю, — с негодованием сказал дядя Коля, узнавший обо всем от Дули-старшего. — Видно мистик-то наш до самой глубины достал”, — усмехнулся он. Отказ Златопольского действительно казался странным, ибо “Нерв” в прямом смысле питался скандальными материалами, на которые удавалось получать больше всего рекламы.

     Была на этот счет одна версия. Дескать, до Златопольского дошли слухи, которые распускали на его счет в городе. Такие же бредовые, с Марининой точки зрения, что и теории Дули. Подробно она узнала об этих слухах уже после Дулиной передачи от дяди Коли, но болтали и до того. Кто с недоверием, а кто с таким видом, словно понял, наконец, что-то очень важное, какую-то все объясняющую истину и удивляется тому, что не понял ее раньше. Помнится, впервые “правда” о Златопольском открылась ей, когда по случаю прежнего Первомая, а теперь так называемого “Дня весны и труда” стояли с ребятами на грязинской Красной площади. Карнавал партий и целая палитра знамен, шумит КПРФ, но в целом все спокойно и как положено — маршируют, говорят речи с трибуны, народ вокруг с флажками и шариками. И тут она видит: стоит в первом ряду, наискосок от нее, мальчик из их школы, маленький, худенький, бледный, из третьего, что ли, класса, она у них тогда не вела, стоит вместе со своими, в школьной форме, недалеко от трибуны и золотого обколупленного Ленина и вдруг, поймав взгляд товарища, как улыбнется во весь рот, даже не то что улыбнется, скорей оскалится, а во рту — вставные челюсти со здоровенными клыками. И как они у него там поместились?! Показал и обратно рот закрыл. Как ни в чем не бывало. А чего тут удивляться, подумала Марина, эти челюсти в магазине игрушек продаются, у них же на улице Правды. И по “Нерву” без конца про вампиров крутят: и тебе “Дракула”, и “Интервью с вампиром”, и “Баффи”. Что ни день, то вампиры. Марина тут возьми да и шепни Наде-молочнице, которая рядом стояла:

     — С этими вампирами наши дети совсем рехнутся, обалдел Зла­то­польский, помешался на рейтингах. Для семейного киносеанса мог бы что-нибудь человеческое. Без крови, без трупов.

     А Надя на это автоматически ей кивнула, она всегда так делала независимо от того, что говорил собеседник и что она думала по поводу его слов, и отвечает в самое ухо:

     — А знаете, Марина Викторовна (она от заполошности иногда переходила на Вы), кто он на самом деле, Златопольский? Он не Златопольский.

     — А кто? — недоуменно спросила Марина.

     — Никакой не Златопольский, — упрямо повторила Надя. — Он, это самое, как его… Голденфингер.

     — Какой Голденфингер? — растерялась Марина.

     На что Надя заговорила еще тише, зато очень быстро:

     — Ну помните, Голденфингер, который тут жил, в Аннино, помните, который раньше лилипутами командовал. Помните? Семья у него. В Израиль они потом уехали. В конце восьмидесятых.

     — Надь, ты чего говоришь, — скрывая раздражение под улыбкой, сказала Марина. — С чего это Златопольский — Голденфингер?

     На что Надя, тоже не без раздражения, но и без уверенности, сказала:

     — Ну как? Известно. Он и похож, не видите? Вы на руки-то посмотрите. Ниже колен, как у обезьяны, скрюченный весь, когда на него не смотрят. У Голденфингера перед отъездом так же было. Про какую-то болезнь позвоночника говорили, наследственную.

     Вот ведь бред-перебред, — недоумевала Марина, — а народ верит. Чему только не верят нынче…



История с лилипутами


Что касается Голденфингера, настоящего Голденфингера, то Марина его, разумеется, помнила. Они в Грязях испокон веку жили, хотя сам Борис Михайлович в свое время исколесил весь Союз, ездил и за рубеж и был больше в командировках, чем дома. Петюня, когда еще в школе учился, часто бывал у них в гостях: дружил с дочкой Голденфингера, Катей, миниатюрной девочкой с неожиданно низким, богемным, голосом. Курили исподтишка импортные сигареты, которые она таскала у отца, и слушали разные группы на ее “Грюндике” c колонками. Петюню часто оставляли обедать, особенно по выходным дням, когда у родителей была большая семейная трапеза с водкой и “Байкалом” (для детей) и всякими дефицитными продуктами — финским сервелатом, балыком, селедкой “иваси”, ноздреватым сыром “Советский” и т. д. Катя, такая изящная, кокетливая и томно-утонченная за столом в присутствии родителей строила недовольную физиономию и демонстрировала полное равнодушие к еде, что выдавало в ней какую-то неожиданную вульгарную простоватость. Брезгливо ковыряла вилкой колбасу или маринованный гриб, недоверчиво щурила глаза (была близорукой, но очки надевала редко) и только потом, как бы нехотя, отправляла кусок в рот. Дескать, вечно одно и то же в этих заказах. Заказами ведала ее мать Антонина Васильевна, женщина с прос­тым и миловидным русским лицом, испорченным вечной тревогой о семейном достатке. Она, так сказать, сидела на профсоюзных путевках и благодаря своей должности имела доступ ко всякой льготной жратве. За обедом все с тем же раздраженным заботой лицом она спрашивала мужа, брать ли в следующий раз побольше сервелата, или, скажем, мандаринов, или “иваси”, если получится. Борис Михайлович отвечал как-то невнятно, точно ему это было все равно и голова его занята совсем другим. Он вообще был не­мно­гословен и часто вместо ответа лениво угукал или сонливо прикрывал глаза. Впрочем, иногда, пропустив пару-тройку рюмок, он оживлялся и начинал развлекать публику проверенными ев­рей­скими анекдотами из серии “Рабинович, вы опять едите сало!”, которые в его мрачноватом исполнении почему-то имели неизменный успех, в особенности у Петюни, всегда смеявшегося до слез и потом пытавшегося пересказать их дома, но в Петином пересказе они потухали и утрачивали свое обаяние, так что Марина вежливо хмыкала, а отец просто морщился и спрашивал, что его сын забыл у этих “клоунов-сионистов”. Голденфингер по роду своей работы действительно имел отношение к цирку, так как руководил труппой лилипутов, называвшейся “Маленький мир”. В какой-то момент он был даже директором небольшого одноименного полулюбительского театра, который находился в Воронеже, где у него тогда имелась казенная квартира. Ходили слухи, что была у него там и вторая, воронежская, жена, маленькая хорошенькая женщина, лет на тридцать его моложе. Дядя Коля, утверждавший, что видел их вместе в фойе кинотеатра “Пролетарий”, говорил, что Голденфингер, который, ясное дело, мимо рта не проносит, завел себе на стороне смазливую лилипутку, но Борис Иванович, по его словам, встретивший пару там же, рядом с кинотеатром, на проспекте Революции, с видом знатока утверждал, что никакая она не лилипутка, а просто низенькая чувиха, но все у нее на месте. Некоторые считали, что из-за этой дюймовочки Голденфингеры и затеяли отъезд в Израиль, мол, старик был пойман с поличным, запутался в своих бабах и решил дать деру, чтоб сохранить семью и не объясняться с молодой любовницей. Были, впрочем, на этот счет и другие мнения.

     “Кстати сказать, он был профессионалом своего дела, этот Голденфингер, — говорила потом Марина. — Начинал в шестидесятые здесь, у нас, по Липецкой области ездил, искал маленьких, как они себя называют, забирал в артисты. Тут вот в соседнем селе парень был, Ванчик, шестнадцать лет просидел на печи в избе, а все, как пятилетний, ростом был, как пятилетний, а так-то — смышленый и симпатичный, такой беленький, хитрец, настоящий Иванушка-дурачок. Мать исстрадалась, все себя виноватила и Голденфингеру поначалу отдавать Ванчика не хотела. Но Голденфингер-то упертый: чего хотел, всегда добивал­ся. Ну умеют они, сама знаешь, своего добиться. Да и парень был рад сбежать куда угодно. В результате этот Ванчик в труппе Голдфингера и пел, и танцевал, и фокусы показывал, у него и номер свой был, «Мужичок с ноготок» назывался. Надо сказать, что лилипуты Голденфингера очень любили. Это все знали. И кличка у него была «лилипутский папаша», потому что возился с каждым: они ведь капризные, обидчивые, хуже, чем дети, да еще с разными болезнями. Бывало, встретишь его на рынке и спросишь: как там твои малыши? Махнет рукой: горе с ними — то понос, то золотуха, вот для Ваньки, — сказал как-то, — печенку выбираю, гемоглобин у него низкий. Хлопот с ними, расходов… Ко­ро­че, — говорит, — дешевле похоронить, — и ржет — это у него такой был юмор, черный”.

     По Марининым воспоминаниям, “Маленький мир” неоднократно выступал в Грязях, на сцене “Железнодорожника”. На пред­ставление рвались и взрослые, и дети, народу набивалась тьма. Приходилось порой сидеть, точно сами лилипуты, по двое-по трое на одном стуле. По замыслу Голденфингера, “маленькие” выступали вместе с “большими”, на сочетании этом он строил многие свои номера. Вдобавок оригинальность обеспечивалась и сочетанием жанров — эстрада или драматическая сцена шли в сопровождении танцев и цирковых трюков. Из “больших” была певица — исполнительница русских народных песен и романсов. Голденфингер, кстати, был до них большой охотник. Потому и нанял однажды голосистую Лидию Ивановну Щукину. Лидия Ивановна, считавшая себя “не хуже Зыкиной” и потому в дальнейшем вечно недовольная “жидовскими подачками”, была дамой не просто большой, но поистине необъятной. “У нее колено — две моих головы, — сказала как-то мужу Марина. — Да еще и небритая, чего мужики на нее падают — не пойму”. К мужикам, впрочем, и сама Лидия Ивановна питала большую слабость. Женская страсть была у нее связана с жаждой обладать всем на свете, что прочитывалось в тонких и длинных, ярко накрашенных губах, раскрывавшихся наподобие щели, как у рыбы, в массивном подбородке, сработанном на совесть, и в надвигающемся на объект, всегда открытом, по-купечески обширном бюсте. При этом Лидия Ивановна отличалась необыкновенной душевностью, щедрой жалостливостью и не­уто­мимым вниманием к чужим проблемам, которые моментально предлагала решить, стремясь при этом взять полное шефство над страждущим и семьей страждущего. Предпочтение, разу­ме­ется, отдавалось сильному полу, но для обеспечения свободы маневра Лидия Ивановна принималась опекать и жену избранника. “Ой, Мариночка Викторовна, Мариночка Викторовна, я, зна­ете, тоже отекаю, ужас, как иной раз отечешь, а тут на сцену идти, а сама жаба-жабой, китайский пчеловод. А потом научили: потрешь сырую картошечку, положишь на верхнее веко, и, глядишь, — помогает. А то еще лед — спутник красоты. Пробовали?” Природное чутье всегда выводило Лидию Ивановну на то, что плохо лежит, но еще годно к употреблению — нестарого мужчину с давно болеющей супругой, неудачника с разбитым сердцем, ущемленным самолюбием и т. д. В нелегкий для Марины период жизни взялась она было и за Марининого Сергея, пользуясь тем, что он о ту пору лечил душевные недуги водкой, ссорился с женой и пропадал в пивной за рынком. Марина, конечно, была в ярости, муж стал ночевать у “толстомясой”, как она называла Лидию Ивановну, приходил виновато-расслабленный, но в конце концов одумался, зашил себе торпеду, стряхнул цепкую Лидию Ивановну, и, слава богу, брак выстоял. Но случалось по-всякому, тем более что мужчины Лидии Ивановне нравились самые разные.

     И вот как-то раз, когда “Маленький мир” Голденфингера по дороге из Москвы в Воронеж заехал в родные Грязи, Лидия Ивановна увидела на сцене крошечного белокурого Ванчика во фраке и черном цилиндре, гордо разъезжающего на цирковом моноцикле. Увидела и моментально согласилась на уговоры директора, который уже давно пытался склонить ее к сотрудничеству.

     Некоторое время все было спокойно, “Щука”, по выражению Марины, “ждала и пела”. Голденфингер поставил давно задуманный номер, в котором большая женщина в глубине сцены протяжно заводила “По Дону гуляет”, а на первом плане плясали в казацких костюмах маленькие человечки — плясали совсем в другом, скором, ритме, так что получался странноватый, но завораживающий перебой медленной песни и быстрых, как в мультипликации, движений. Точно во сне. Голденфингер и добивался такого эффекта. Зрителям казалось, что человечки принадлежат какой-то другой реальности.

     Он, по Марининым словам, был способный, даже одаренный человек, этот Голденфингер. Чувствовал материал, актеров, вечно придумывал что-то новое. “Так посмотришь — обычный еврейчик. Сонный. Недовольная, брезгливая физиономия, будто понюхал что. А с лилипутами оживлялся, глаза теплели и на сцену под аплодисменты выходил совсем с другим лицом. Артист, словом”.

     Имелся у Голденфингера в пору Лидии Ивановны еще один оригинальный номер. Назывался “Сны Белоснежки”. На сцене стояла кровать, на которой, утопая в кружевных подушках, спала “настоящая”, “большая” девушка в длинном голубом платье принцессы и с красной лентой на голове, как у Белоснежки. А действие разворачивалось под потолком, где летали воздушные виртуозы, гномы-лилипуты, где появлялась и маленькая, как бы воображаемая Белоснежка и разыгрывались эпизоды из сказки — подлетала к воздушной Белоснежке колдунья с яблоком и та, едва к нему прикоснувшись, падала на поднебесные качели и лежала на них, откинув голову вбок, точно бездыханная, свесив маленькие ноги в белых колготках до самого конца представления, в то время как вокруг суетились деловитые гномы, шагали все семеро по натянутому через сцену канату, как по висящему над бездной стволу дерева в мультфильме, кувыркались, прыгали с трапеции на трапецию, раскачивались, зацепившись за веревочную лестницу одной рукой или ногой, изображая таким образом попытки разбудить свою мертвую подругу, и наконец, по тому же канату приводили к ней принца, которого исполнял белокурый Ванчик. Грациозно покачиваясь, маленький канатоходец добирался до качелей и, схватившись за трапецию, склонялся над Белоснежкой, и та немедленно уцеплялась за его руку, и они кружились под потолком вместе. А в это время просыпалась “большая” девушка, привставала на своей постели, томно потягивалась и смотрела вверх на танцующих, но под потолком уже темнело, сон кончился, и на сцене была видна только она одна.

     Этим номером Голденфингер очень гордился и ради его утвер­ж­­дения преодолел немало административных препон. Уже не в первый раз он получал от худсовета упреки в склонности к нездоровому эксперименту, модернизму и сюрреализму. Но, как и прежде, удалось подсуетиться, заверить членов комиссии, что кое-что вызывающее из представления будет убрано (но в конце концов так и не было убрано), подарить кому надо бутылку коньяка, французские духи, конфеты и прочее, раздобытое супругой, по­вес­ти в дорогой ресторан, словом, как-нибудь задобрить, услужить и добиться, чтобы номер остался в программе.

     И вроде все хорошо, но тут проснулась “Щука”. Лидия Ивановна, положившая глаз на Ванчика, принялась действовать. Для начала она послала ему в конверте вырезку из газеты с восторженным откликом на ее выступление в концерте “Русь — поющая душа”, состоявшемся в соседней Лебедяни. Помимо репортажа в газете была помещена фотография певицы в черном платье, щедро демонстрирующем ее природное изобилие. Вместе с вырезкой в конверте зачем-то лежали еще несколько летних снимков: Лидия Ивановна в открытом сарафане, в шортах-рыбачках и даже в купальнике. Томный наклон головы, брови-ниточки, как на игривых открытках начала века, и яркие губы, сложенные сердечком. Получив все это, Ванчик решил, что пошутили товарищи, и, обладая известным легкомыслием, о конверте позабыл. Но вскоре она сама явилась в “Железнодорожник” на репетицию их велосипедного номера, уселась в первом ряду и стала, глядя только на него, ахать, громко комментировать и хлопать в ладоши, чем вызвала раздражение Голденфингера и Бориса Ивановича, который подрабатывал для “Маленького мира” в качестве местного тренера акробатических трюков. А потом Лидия Ивановна стала приходить в так называемую “гримерную”, в которую на время гастролей превращали детскую музыкальную студию “Голосок” на первом этаже “Железнодорожника”. Для виду болтала с веселой пожилой гримершей, а завидев Ванчика, говорила свое громкое “Ах!” и затем что-нибудь вроде “наш гуттаперчивый мальчик”. Однажды, пользуясь тем, что Ванчик, которого должны были в тот день подстричь, явился первым, она вошла вслед за ним, остановилась у двери и наблюдала, как он засеменил к креслу, что стояло перед зеркалом, и забрался на него со спортивной сноровкой, как на гимнастический снаряд — опершись кулачками о сиденье, ловко сделав уголок и затем перенеся корпус вплотную к спинке. Лидия Ивановна подошла вплотную, так что Ванчик моментально утонул в душном запахе “Фиджи” и увидел в зеркале всю наплывающую стать певицы. Та без видимого усилия развернула кресло к себе и, точно ребенка или собаку, стала гладить Ванчика по голове, по ушам и щекам со словами: “Глядите на него, личико у нашего принца, как из фарфора”, а потом сказала тихим, грудным голосом: “сейчас проверим, боятся ли наши прынцы щекотки”, — и принялась щекотать этого маленького, но никак не отсталого, что умственно, что физически, двадцатишестилетнего парня в самых разных и даже неприличных местах, так что Ванчик, и без того пунцовый, с глазами, увлажнившимися от злости, заорал тонким, детски-пронзительным голосом: “Дура! Пошла отсюда жирдяйка вонючая!”. “Фу ты, недоделок”, — с раздраженной деловитостью сказала Лидия Ивановна, быст­ро поправила бюстгальтер под платьем и, заслышав шаги у двери, вышла, столкнувшись на пороге со стайкой лилипутов.

     Неизвестно, дошел ли слух о ее первой любовной атаке до Гол­ден­­фингера. Но о других “домоганиях”, как выразилась Марина, ему сообщили как товарищи Ванчика, так, в конце концов, и сам Ванчик. Никто, кроме него, конечно, доподлинно не знал, чем у них кончилось. Но известно, что она караулила его в общежитии, отводила в сторонку, на “производственное”, как она выража­лась, “совещание” и требовала, чтоб “мальчик” заглянул к ней вечерком “на чаек с вареньем и самодельными эклерами”, шантажировала, что в противном случае расскажет начальству про его “обжиманья” с воздушной Белоснежкой Таечкой, и даже намекала на то, как легко и незаметно можно убрать навсегда, как минимум со сцены, артиста, который кувыркается под потолком. “А у вас же вдобавок и косточки мягонькие, крошатся, как бизе”, — однажды не без сладострастия заметила она.

     Голденфингер, который с таким трудом уговорил Лидию Ива­но­вну заключить контракт, так дорожил сотрудничеством с известной певицей, Голденфингер, который, казалось, любой ценой избе­гал конфликтов и всегда сглаживал углы, повел себя неожиданно. Вызвал в кабинет Щукину и заявил, что, если она не прекратит свои развратные наскоки и не оставит Ивана в покое, он поднимет вопрос о ее моральном облике на заседании парткома. Тут Лидия Ивановна струхнула, затаилась, а через некоторое время подала заявление о расторжении контракта по состоянию здоровья.

     Но на этом, увы, ничего не закончилось. Уйти-то Щука ушла, но тут же развязала против Голденфингера, как сейчас называют, информационную войну. Стала всюду рассказывать, что директор наживается на лилипутах, что он, мол, эксплуататор, этакий Карабас-Барабас, заставляет маленьких день и ночь работать, а они ведь, лилипуты, хрупкие, ломкие, наивные, как дети. А вдобавок, говорила где придется — на рынке, в парикмахерской, в гостях, в очереди к врачу, — еще и колотит, сама видела, бьет их прыгалками по пяткам. А кому они пожалуются, малыши безответные? Одно слово — кровосос, мироед.

     Ну а люди — что? Люди слушали. И не то чтоб Голденфингера не любили. Мужик вроде ничего, не вредный, и представления дает что надо, и билетик иной раз оставит. Но и не так, чтоб любили. Тихий, а шустрый, пролезает везде без мыла. Нигде не пропадет. Все у них по блату, схвачено, жена на заказах, “доставала”. Дочке-то женину, русскую, фамилию в паспорте оформили и записали как русскую, не захотели, чтоб Катька “Голденфингер” была. О Катьке тоже разговоров было, дескать, эти всегда устроятся.

     “А что тут скажешь, — заключала Марина, — они молодцы, евреи, не то что мы русские — ни постоять за себя, ничего… Хотя вот жена его, она вообще и смех, и грех. Простая русская баба. А за мужа горой: я, говорила, за Борьку своего пасть порву. В общем, как Лидия Ивановна ни старалась, особого эффекта ее брехня поначалу не имела. Ее ведь тоже не все любили, Лидию Ивановну”.

     Но однажды ситуация изменилась. Как часто бывает, все началось незаметно, родилось, что называется, при потушенных огнях. Слухи и сплетни, передаваемые друг другу при случае, иногда шепотом, осторожно косясь на человека, который сидит на дру­гом конце стола или через проход в автобусе, как и большая городская молва, что оторвалась от говорящих, летит сама по себе, носится, вроде мелкого дождя или ветра, — все это возникает тайно, неизвестно как и когда. Кто кому что сказал и что тому потом пришло в голову, кто и когда оговорился, недослышал, а потом зарядил этим недослышанным всех соседей, кто, как и зачем соединил застрявшие в голове обрывки телевизора, газет, разговоров в курилке, анекдотов и нетрезвых застольных разоблачений и разнес неожиданную правду по городу и окрестностям, — все это никому не ведомо. Как неведомо было Марине, каким таким ветром надуло сюжетец с Голденфингером, так что в конце концов “лилипутский папаша” превратился в преуспевающего телевизион­щика Златопольского.

     Но известно, что однажды в честь 23 февраля местная газета (тогда еще “Ленинское знамя”) напечатала материал под названием “Красная армия спасла маленьких музыкантов из фашистского плена”. Речь шла о еврейской семье музыкантов-лилипутов, попавших в Освенцим и обреченных на смерть, но благодаря научному любопытству печально известного доктора Менгеле, он же доктор Смерть, получивших отсрочку, что в конце концов и спасло им жизнь до того, как советские солдаты не освободили концлагерь. Писали о том, как евреи-лилипуты до войны были эстрадными звездами, как пели и играли на маленьких барабанах, скрипке, виолончели и гитаре, как гастролировали и прославились по всей Европе, как в 1944 году, попав в трудовой фашистский лагерь, развлекали музыкой немцев, как, прибыв в Освенцим, все еще пытались, прямо на платформе поезда, раздавать рекламные листовки своих концертов, но вызвали интерес совсем другого рода и были использованы для жестоких медицинских опытов, которым подвергались у немцев многие нарушители стандартов, заданных природой, и, как правило, в результате погибали. Писали, что ради какого-то, впрочем, не отраженного в бумагах, исследования Менгеле, искавшего “ген карликовости”, им делали регулярные “кровопускания”, облучали радиацией, вводили какие-то бактерии, лили кипяток в уши и вырывали зубы и волосы, что двоих новоприбывших карликов на их глазах сварили, дабы выставить их кости в музее. При этом, согласно воспоминаниям одной из сестер-лилипуток, сам доктор Менгеле не питал зла к музыкантам и постепенно даже привязался к испытуемым, называл семерых лилипутов именами гномов из диснеевского мультфильма. Так что были среди них и Чихун, и Соня, и все остальные. Писали и о том, что “по иронии судьбы” вместе с лилипутами в лагере была некая запечатлевшая их художница, чудесным образом тоже выжившая и после войны ставшая женой известного мультипликатора, работавшего у Диснея и, в частности, создававшего образы “Белоснежки”.

     Кто знает, может, так и явились впервые эти, с виду невинные, а внутри — зловещие, как уверял впоследствии Дмитрий Дуля, “знаки Диснея” в грязинской жизни, вспыхнули вначале в судьбе Голденфингера и его “Маленького мира”, засветились на сцене “Железнодорожника”, а потом перекинулись в новую реальность девяностых и тут уже заиграли не на шутку, заполонив собой кино­театры, уличную рекламу, магазин игрушек, парковый дизайн и, в первую очередь, — телеканал “Нерв”, руководитель которого, по мнению того же Дули, Диснеем был просто одержим. Впрочем, на этот счет теперь можно только гадать. Тогда же, году, наверное, в восемьдесят четвертом (Марина точно не помнила), грязинцы были под впечатлением заметки в “Ленинском знамени”. Сочувствовали маленьким музыкантам, их мужеству, находчивости и энергии, их чувству локтя и семейственности. Особенно женщины, тронутые до слез еврейской мамой, что наказала детям не расставаться и во всем поддерживать друг друга, как и тем, что они, братья и сестры, выполнили наказ, а иначе б ни за что не выжили. И, разумеется, всем был ненавистен доктор Смерть, издевавшийся над евреями-лилипутами и при этом, может быть, не без умиления, присущего самым жестоким маньякам, звавший их трогательными именами из сказки. Как и почему в чьей-то голове ужасный доктор-нацист соединился с советским евреем Голденфингером, а его подопечные, изображавшие диснеевских гномов в одной-единственной постановке, — с музыкантами из Освенцима, никто, конечно не ответит. Возможно, злокозненное сравнение родилось у той же Лидии Ивановны, которая всем своим весом оперлась на призрачный фундамент внешних совпадений, и он-таки выдержал, оказавшись весьма надежным. А может, так срослось у кого дру­гого. В итоге несчастного Голденфингера нет-нет да и стали называть за глаза доктором Менгеле. И к любимому Диснею в головах пристало что-то не то.

     Но если Диснею, в то время давно замороженному, было все рав­но, что думают о нем грязинцы, то Голденфингер, до которого многое доходило — то срывался кто-нибудь по пьяной лавочке, то делились доброхоты, — переживал не на шутку. Он был теперь не просто “жидовней-кровососом”, обижавшим маленьких, а “жидофашистом”, который выделывал с лилипутами бог знает что, недаром, вон, у Ванчика гемоглобин низкий, а Таечка ногу сломала. Переживал так, что чуть не помер. Изменился. Развилась болезнь позвоночника — считалось, наследственная, — весь скрючился, корпус как-будто укоротился, а ноги и руки удлинились. Особенно руки — повисли почти ниже колен. Злые языки стали говорить, что он сам бывший лилипут, что “свои” лечили его заокеанскими таблетками, лечили-лечили, да недолечили, вот он и вылез, “ген карликовости”, который искал доктор Менгеле. Кто такие “свои”, никто, однако, не говорил, а если спрашивали, что случалось очень редко (Марина однажды все же спросила), делали многозначительное лицо или рукой махали.

     “Они вскоре и уехали, Голденфингеры, — рассказала Марина. — В Израиль. В восемьдесят шестом их, наконец, выпустили. И Ванчик в девяностые к ним приехал, выступал там, говорили, даже свое шоу было. Стали потом придумывать, что Голденфингер его едва ли не насильно с собой увез. И других актеров, дескать, забрал. Но все это ерунда. Просто в девяностые они стали никому не нужны, вот и распалась труппа.”

     А Златопольский-то, спрашивается, при чем?

     Златопольский, по идее, был вообще ни при чем. Он приехал в самом начале девяностых. Молодой, энергичный, преуспевающий, белозубый и щедрый на улыбки, всегда загорелый, в джинсах “Levis” и на английский манер повышающий интонацию на последнем слоге. Знали про него, что он успел окончить киношколу в Лос-Анжелесе и стал участником программы “Русская глубинка — открытый мир”, которую финансировали фонд Диснея вместе с фондом Сороса. По этой программе он и оказался в Грязях, где на диснеевско-соросовские деньги стал осуществлять собственный, по его же словам, “амбициозный проект” реорганизации русской жизни путем развития коммерческого телевещания. В результате — отличные отношения с мэром и демократической частью грязинской общественности, ненависть местной КПРФ и сочувствующих ей граждан и недоверие вкупе с любопытством со стороны всех грязинцев. Как уж выросла за ним тень Голденфингера, никто наверняка сказать бы не смог. С Голденфингером его, в сущности, роднили только два обстоятельства — увлечение Диснеем и особенности конституции: непропорционально длинные руки и ноги и короткое туловище. Было очевидно, что у Златопольского развивалась та же генетическая болезнь, от которой страдал Голденфингер. Сыграла тут еще и фамилия. Дядя Коля, например, утверждал, что не раз сталкивался и в газете, и в счетах за аренду помещения (одно время он работал охранником в здании “Нерва”) с тем, что Златопольского писали как Златопальского, и даже где-то он был якобы написан как Златопальцев. “Они же, Марин, вечно меняют фамилии, за русских прячутся: был Аронов стал Рыбаков, был Мандель стал Коржавин, был Беренсон стал Медведев. Ну а тут только слепой не увидит: Златопольский (Златопальцев) — это Голденфингер. Ну, или сын Голденфингера”. Насчет сына говорили, что Голденфингер его скрывал, что сын родился лилипутом, так что, может, он был в юности актером его шоу, кто знает, но в Америке, дескать, его вылечили, только бог, ясное дело, шельму метит — руки-то, гляньте, папашины. Но некоторые — из тех, кто увлекался лекциями Дмитрия Дули, — утверждали, что это никакой не сын, а сам Голденфингер — прошел омоложение в специальных масонских лабораториях и явился в Грязи для новой миссии. Тут, конечно, считала Марина, Дуля тоже постарался. С байками про Диснеевскую миссию. Что по телевизору, что в лекциях. В одной из них он говорил, что Диснеевское масонство — самое опасное, что они, члены клуба 33 — политики, голливудские звезды, финансисты, — представители американского фашизма, восходящего к древ­ним иудовампирам. Здесь же, в лекции, не страшась парадокса, проводя новые, как он выражался, “тоннели истории”, Дуля утверждал, что не случайно так полюбились доктору Менгеле диснеевские гномы, что диснеевский десант высадился в СССР давно, после войны, но усилился после смерти Капитана нашего судна, но все-таки оно, судно, оставалось еще достаточно крепким, чтобы противостоять подводным течениям и давать отпор великому “атлантическому проекту” по сокращению и истреблению русской цивилизации, что теперь эта цивилизация на волосок от гибели и ее следует защищать, изгоняя всеми способами диснеевскую заразу и ее разносчиков. Вот так, на высокой волне Дулиных разоблачений и всплыла позабытая было история Голденфингера — шефа лилипутов, который чудесным образом был отправлен грязинской молвой в Калифорнию вместо Израиля (дескать, что он там, в Израиле, забыл). Кто-то якобы даже опознал его на фотографии юбилея “Студии Уолта Диснея”, напечатанной в журнале “Америка”, из чего сложилась фантастическая версия о приобщении пожилого эмигранта Голденфингера к кровавым ритуалам диснеевского братства и возвращении в Грязи под видом директора “Нерва” Златопольского.

     Действительно ли верили или просто болтали? Кто его знает. Но в то, что существует глубинная, скрытая связь между случайными по видимости катастрофами грязинской жизни и новыми инициативами вроде “Открытого мира”, местного “Диснейленда” или телеканала “Нерв”, — в это верило большинство. А некоторые и впрямь считали, что инициативы появились не на пустом месте, и не на пустом месте появился Златопольский, но продолжил реализацию плана, над которым до него уже поработал Голденфингер.


[1] Первая часть романа под названием “Зубной эльф” опубликована в журнале “Пя­тая волна”, № 2, 2023.


2024 г.

bottom of page