top of page

Дмитрий Быков

Новый свет

■ ■ ■


Эти окна, сады и жнивье,

Эти сосны на отмели —

Все тут было всегда не мое.

Слава Богу, что отняли.


Раз по десять, по двадцать на дню,

Обожая заискивать,

Мне они набивались в родню,

Нарывались на исповедь.


Эта кроткая почва полей,

Из которой мы выросли,

Умоляет: слезою полей,

Чтоб прибавилось сырости!


Эта тряская, зыбкая гать

С придыханием матерным —

Все затем, чтобы после предать

И ославить предателем.


Вечной моросью плачет окно,

Но отсюда и кризис-то:

Все размыто, неточно, черно,

Приблизительно, слизисто.


Сколько ангелов на сантиметр?

Все троится и блазнится.

Сантимент или ресентимент —

Иллюзорная разница.


Всюду та же надрывная гнусь

Со слезливой приманкою,

Сплошь из нанки пошитая Русь

Со злорадной изнанкою,


Провожанье — всегда торжество:

Для того и рожала ведь!

Но разжалобить лишь для того,

Чтобы тут же разжаловать.


Все затем, чтобы только верней

Из лукавства и подлости

Приписать мне отрыв от корней

И презрение к поросли.


Я теперь на другой стороне

Продолжаю свой стрим вести —

Там не тычут виктимности мне

И не жаждут интимности.


Там пейзаж равнодушен, но щедр,

И ни Кливленд, ни Рочестер

Не извергнут пришельца из недр,

Обвинив в инородчестве.


Прежний мир был бедней и тощей —

Все калики да воины.

Этот полон огромных вещей,

Что никем не присвоены.


Ни подсчета обидок и ран,

Ни попреков за хлебы нет.

И не лезет в друзья океан

И присяги не требует.



■ ■ ■


Первый лед, который хрустит расколото,

Запах холода и тепла,

Все, что жадно, стыдно, смешно и молодо, —

Это то, что ты мне дала.


Эти полдни с воздухом мятно-перечным,

Эта изморозь на стерне,

И захлёб, и ревность, и склонность к перечням —

Это то, что дала ты мне.


Эти тихие реки с гнилыми устьями,

Горечь сладости, силу зла —

Это всё, что я стал замечать и чувствовать,

Потому что ты мне дала.


Всё — от горних звезд с ледяными иглами

И до ходиков на стене —

Было внятно мне, как пророкам Библии,

В дни, когда ты давала мне.


Повторяя штамп про величье участи,

Вредный совести и уму,

Я почти простил, хоть сперва помучился,

В год, когда ты дала ему.


Доверяя фальши волхва и воина,

Не любовница, не жена,

Ты в себе не властна, ты так устроена,

Ты для этого рождена.


Все ползут к тебе со своими жаждами, —

Ум и бестолочь, чернь и знать —

И напрасна ревность: даешь ты каждому

Только то, что он может взять.


…И во сне увидев, от счастья вздрагиваю,

И терпя чужие тела,

Я свой век тяну, свою песнь дотягиваю

Лишь на том, что ты мне дала.


Это песнь о Родине.

Даже гимн ее.

И попытка прикрыть с тоской

Тему остро-нежную, вдрызг интимную,

Темой грубою и простой.



■ ■ ■


Ну, отпустил бы он Христа —

А он имел такое право, —

Тогда в последний день поста

Воскрес бы, видимо, Варавва.


— Ты мне не сын, — сказал бы Бог,

Как маг в “Обыкновенном чуде”. —

Я все подстроил — ты не смог.

Отныне мы чужие люди.


Я сделал все, а ты не смог.

Ушел экспресс, закрылись лифты.

Как призрак Гамлету: сынок,

Ты мне не сын, покуда жив ты.


Господь суров, самолюбив,

К своим охладевает быстро.

Не любит он самоубийц,

Но если кто сыноубийцаÉ


Конечно, ты не виноват, —

С досадой молвил бы Всевышний, —

Поскольку все решил Пилат.

Но факты вышли так, как вышли.


Ищи себе других отцов —

Ступай в Тибет или куда там,

Хоть в ад. А я, в конце концов,

Пока царю, отец распятым.


Варавва был разбойник, тать,

Борец с железной римской сотней,

Он мог бы церковь основать —

Ему молились бы охотней.


А через тыщу лет, ей-ей,

Когда проложен путь кровавый,

В создателях любых церквей

Все больше общего с Вараввой.


…Христос, придя к ученикам,

Стоял бы, молча и робея, —

И получил бы по щекам

От Магдалины и Матфея.


Уделом секты стал распад.

Церквей не делают без чуда.

Мессия тот, кто был распят.

А тот, кто выжил, — тот Иуда.


(Иуда — грамотный пострел —

Сбежал бы к новому Мессии

И там бы резко преуспел,

Попав как минимум в святые).


…Вот тут он стал бы понимать —

У жизни злее яд и жало.

Была бы рада только мать.

Она его бы раздражала.


Он стал бы гибели искать,

Но смерть бы в ужасе бежала.


Бродил бы он, как вечный жид —

У нищих хат, у царских врат ли…

Беда тому, кто не свершит:

Червям простят, а Богу вряд ли.


И постепенно, лет за пять,

Злость и отчаянье утроив,

Он мог бы церковь основать —

Для всех изгоев средь изгоев:


Неосушимая мокреть,

Непобедимое единство

Всех не сумевших умереть

Иль припозднившихся родиться.


Клянусь, найдется миллион

Чумных детей, больных жемчужин,

Что для великого рожден —

И даже малому не нужен.


Мой ум бесплоден, ад глубок,

А дух величием ужален.

Да, в этой церкви, видит Бог,

Я был бы верный прихожанин.



■ ■ ■


Мне нравилась советская Москва,

Чей облик из семи веков соткался,

И самоупоенье меньшинства

Претило мне, как всякое сектантство.


Так почему сегодня после двух

Последних войн, страну загнавших в сетку,

В искусстве я ценю студийный дух,

В любви — изменников,

А в церкви — секту?



■ ■ ■


Где критерий? Критерия нет.

Мир фанатика внутренне целен.

Современники смотрят на свет

Из своих персональных расселин.


В пропаганде любой нарратив —

На садизме основан, на бреде ль, —

Не бывает противоречив,

Как учил еще, кажется, Гедель.


Безупречен любой идиот,

Призывая убить инородца.

Только лирика их выдает,

Ибо лирика им не дается.


Убедителен их horror-show,

Но поэзия — хрупкая сфера:

Невозможно писать хорошо,

Лобызая под хвост Люцифера.


Может гением быть педераст —

Не прикажешь ни члену, ни сердцу, —

Но хорошую строчку не даст

Ни убийце Господь, ни имперцу.


Изменяет не совесть, а вкус,

Верность логике, чувство сюжета —

Воевавший Советский Союз

Хорошо демонстрировал это.


Как нацист ни верти языком,

Но одна молодая еврейка

Перевесит своим дневником

Все искусство немецкого рейха.


Потому-то мой нравственный долг —

Сочинять не как серые мыши,

Пропагандой сплоченные в полк,

А как минимум уровнем выше


И отстаивать Господа так,

Как не может вампир-военкорец,

Иль тупой жидоборец-мудак,

Иль с ума соскочившая <…>.


Из цикла “Хроники вымышленных городов”


          Я не Ной
Я иной
Я не Лот
Я пилот
Шервуд


Все забирай с собой: метрику, паспорт, полис,

Грамоты всей семьи, вымпел “Герой труда”,

Фотоальбом, дневник — все уноси на поезд,

Все запихай туда.


Город, летняя ночь, ее военный, защитный цвет,

Поезд вне расписания, номер скрыт,

Ясно, что это вокзал из тех, которых на карте нет,

Но все откуда-то знают, никто не спит.


…Все забери с собой, строго из чувства долга:

Плюшевую семью, мед, сухари, вино,

Дедовское пальто: все, что оставишь дома,

Будет осквернено.


Как-нибудь все впихнешь в чемодан, чего растерять не смог,

Все, с чем ты думал пересидеть орду.

Опыт-то есть — бывало, укладывал жизнь свою в восемь строк,

А весь ее тайный смысл вообще в одну.


Все забери с собой — наброски, детскую повесть,

Повод для сладких слез, поводы для стыда,

Письма дружков и шлюх — все забери на поезд,

Все унеси туда.


Там уже весь вокзал кишмя кишит, суетясь, ругаясь.

Комнатные святыни, прогорклый быт —

Все волокут с собой, и то, что в радость, и то, что в тягость,

Лезут уже на крыши — вагон забит.


…Все забери с собой, и особенно мерзости, ртуть, свинец,

Вышвырни их из дома в один пинок —

Время сейчас такое, что можно выбросить наконец

Все, что мечтал с рождения, но не мог.


Все забери с собой — утрамбуй в барсетку, повесь на пояс:

Маску врага народа, клеймо жида,

Все, что ты вынес, все, что ты внес — с собой унеси на поезд.

Сам не садись туда.


Все забери с собой из дома, как новый Ной,

Помня, что волны потопа не льются вспять.

Всяких возьми по паре — но только помни, что ты иной:

Дело твое не спасать, а скорей списать.


Хлам, за который сделался изгоем и отщепенцем,

Все, что давило грудь и застило свет —

Все, что с собой тащили когда-то ехавшие в Освенцим.

Ваш поезд тоже в Освенцим, других тут нет.


Все распихай по полкам — толпа визглива, вагон вонюч, —

Выйди, себе оглядываться не веля,

И уходи с вокзала, прям и легок, как первый луч,

И жизнь, и смерть готов начинать с нуля.


2024 г.

bottom of page