top of page

Мария Игнатьева

Псалом 72


■ ■ ■


Наступили злые времена.

Выплеснулась звёздная слюна,

образуя царственную лужу.

Глянцевая полная луна

как медаль лунатику за службу.

А в болоте квакает одна

в комарином обмороке жаба.

Ей по горло эти времена.

На рассвете железы разжала:

тьфу — и нету злого колдуна.



■ ■ ■


Похож на слово “бакалея”,

пылает город Балаклея,

что значит “рыбная река”.

Здесь рыбы есть наверняка.

Плотву туда-сюда кидает,

и флаг один другой сменяет,

затем что мыслящее зло,

в котором мир лежит и страждет,

железны челюсти свело

и неостывшей крови жаждет.



Майский вечер


Пускай латиносы галдят,

галдёж не действует на нервы:

живые на последний взгляд

ещё милее, чем на первый.

На волю выпущенный Босх;

искусствоведческая шалость —

свидетельство того, что мозг

добрей, чем некогда казалось.

Прощай, приятная пора

не умиления, но вроде —

израненные вечера

в осколках варварских мелодий.

Лови, раз времени в обрез,

кайф от чужого пребыванья

без тени соучастья, без

намёка на припоминанье.



Псалом 72


Земных князей не обскакал,

от зависти ослеп,

и чуть шагов не расплескал,

метнувшись им вослед.


Приятны говор их и вид

здорового осла,

нарядный гонор их отлит

из золота и зла.


Как держат небо за щекой,

а землю под пятой!

У них и Бог совсем другой,

и совесть — звук пустой.


И я сказал тогда: зачем

я сердце очищал,

горячей влагой из очей

в нём язвы выжигал?


Мол, для чего не сплю, не ем,

молюсь, хожу в тряпье?

А мог бы стать подобен — тем,

да — мерзостен Тебе.


Умом всё понимал, а сам

кривил обидой рот,

пока я не вошёл в твой храм

и понял, что их ждёт.


Над бездной, на краю земли,

на скользких колеях

ты их поставил — и пошли

с повязкой на глазах


ползком от Божьего суда

по шаткому мосту,

и все исчезли без следа,

сорвавшись в пустоту.


Но чтоб и мне не рухнуть вниз,

беду мою поправь:

как от дурного сна очнись

и вспомни эту явь.


Когда мне грудь терзал ожог

тех ядовитых стрел,

так что и плакать я не мог

и думать не хотел,


когда я ниц упал лицом,

глотая эту боль,

я был невеждой и глупцом,

был скот перед тобой.


Но ты был милостив ко мне

и мной руководил:

не погубил меня во сне

и к славе пробудил.


Зачем мне небо и земля?

Зачем душа и плоть

страдают, целое деля?

Ты — часть моя, Господь.


Потоком правды твой закон

слепого в бездну смыл,

а я к тебе притянут, в ком

единственный мой смысл,


в одном тебе, предвечный Бог,

и я неуязвим,

соизмеряя каждый вдох

с дыханием твоим.



■ ■ ■


Вот было вроде существо,

как сердце млело, боже правый,

а что осталось от него —

серёжки с капелькою лавы.


Упал-пропал осенний лист,

прощай, вулкан, покойся с миром,

пока, вернувшийся турист

с любви дешёвым сувениром,


я удивляюсь, вдруг наткну-

вшись на него спустя полжизни:

как безнадёжны — ну и ну —

и жизнь, и ужасы в отчизне.



■ ■ ■


Не знай ни радости, ни горя,

а знай смотри себе кино —

изображаемого моря

воображаемое дно.


Вон в окровавленной шинели

явился снова ужас дней

виденья Иова страшнее,

виденья Áрджуны жирней.


Живя у хаоса в парадной,

прелестных баловать внучат,

пока так зло и безотрадно

с экрана новости звучат.


Взирать как можно отрешённей

на игры нашего царя:

в ином каком-нибудь эоне,

вестимо, всё это не зря.


Смотри на пушечное мясо

глазами крошечных детей

в тисках неведомого часа

известной участи своей.



После ливня


Видится-мерещится

в предзакатном свете:

в ритме моря плещутся

флаги, змеи, сети.


Свет рассеян ровненько,

глаз доволен выбором:

парочка на роликах,

девочка с ретривером.


Что запишем бережно

на пендрайв хрусталика?

Ведь не харю Брежнева,

и не рыло Сталина,


но — таверну, шхуну и

“гол!” мужского голоса,

даже эту юную

дуру в позе лотоса,


мной когда-то бывшую,

а теперь вот ловко

голени скрестившую

под татуировкой.



■ ■ ■


День обрел подходящую надпись

с исторической датой поди —

неожиданной вести анапест:

“Умерла Франсуаза Арди”.


Эта жёсткая грусть из-под чёлки,

восемнадцатилетняя мышь

все мальчишки — пищит — все девчонки

ходят за руку с кем-нибудь, лишь


я одна. В жёлтом платье коротком

свечка, двоечница, егоза,

кривоногим своим одногодкам

я заглядываю в глаза:


ты ли тот, кого я пропустила,

пока в юности по вечерам

я вгрызалась как в жизнь в Августина

и моталась в Обыденский храм?


Не люби экзотических птичек,

а люби скобяную Москву.

Навевает старинный мотивчик

сердцу вымышленную тоску:


La-la-la, одинока до гроба…

Кроме пары копыт и рогов,

нет компании для Козерога,

не бывает двуспальных гробов.


Ничего в этом страшного нету,

как Цветков написал: не беда.

Просто смерть пролетела по небу

и задела не те провода.



■ ■ ■

Не Пушкин и не Саша Чёрный,

но жизнь сама произвела

четырехстопный ямб зачётный:

“Автовокзал Йошкар-Ола”.


Слегка скуластые марийцы,

мои собратья чуваши

умеют, милые, смириться

в тоске безропотной души.


Не узнаванье новой темы

встречает путника в гробу,

а это тюкание в темя:

бубу бубу бубу бубу.


Так в полумраке сотворенья —

прилив — отлив, отлив — прилив —

уже пульсировало время,

повторы предопределив.


И та же смерть первоначала

считает слоги: раз-и-два,

на вывеске автовокзала

подставив новые слова.



■ ■ ■


На пляже викинги-девицы,

прикид по-новому резов,

и я´годицы-ягоди´цы

на чёрной ниточке трусов.


Подпрыгивает и хохочет

норвежка, рыжая звезда,

так, будто до предела хочет

себя раздеть или раздать.


Меж женщиной и человеком

необнажаемая суть,

в которую спустя полвека

сама боится заглянуть.


Из самых тёмных и интимных

неназываемых глубин

во мгле белёсых паутинок

кристаллизуется рубин.


И чем старее, тем заметней

под сердцем спрятанная даль,

на ложе брачном или смертном —

всё та же женская печаль


без пониманья, без награды,

лишь для того, чтобы уснуть,

во тьме последнего распада

к любви прокладывая путь.



■ ■ ■


Под шагами звук глухой,

что пытается остаться

прошлогодней шелухой

от проснувшихся акаций.


Наверху зелёный шум,

как на Троицу епископ,

разнаряжен и угрюм,

с птичьим щебетом и писком.


Что мне душу бередит

в полдень ласкового мая?

Что без умолку трещит,

точно Шульман заводная?


Это жалость — пей до дна —

с юности не утихает:

скоротечная весна

днями жизни истекает.


Как и было до сих пор,

цели нет и исцеленья.

Для чего ж тогда сыр-бор

мимолётного цветенья?


Для чего же на Страстной

было плакать и тесниться,

тень за тенью по одной

проползать под плащаницей?


Где чужие, где свои?

В рамках временной разрухи

ничего, кроме любви,

ничего, кроме разлуки.


2022–2024 г.

bottom of page